Все ее [России] силы, физические и нравственные, составляют одну огромную машину, расположенную самым простым, удобным образом, управляемую рукою одного человека, рукою русского царя, который во всякое мгновение, единым движением, может давать ей ход, сообщать какое угодно ему направление и производить какую угодно быстроту.
Заметим, наконец, что эта машина приводится в движение не по одному механическому устройству. Нет, она вся одушевлена, одушевлена единым чувством, и это чувство, заветное наследство предков, есть покорность, беспредельная доверенность и преданность царю, который для нее есть Бог земной. Спрашиваю, может ли кто состязаться с нами и кого не принудим мы к послушанию? В наших ли руках политическая судьба Европы и, следственно, судьба мира, если только мы захотим решить ее?
Кому-то в Николаевскую эпоху жилось, конечно, дурно и тошно, но многие чувствовали себя тогда психологически комфортно. Приятно ощущать себя гражданином уникальной, всемогущей и непогрешимой державы. Так что диссидентов в ту пору на самом деле было немного.
Библейский ландшафт: «Россия была пуста, и тьма над бездною, и император носился над водою»
Насколько тонким оказался в России слой последовательных сторонников декабризма, понятно из сказанного выше. Избавившись всего лишь от сотни наиболее решительных оппонентов, новый император очутился среди абсолютно пустынного, почти библейского, политического ландшафта, который и начал застраивать и заселять по своему вкусу.
О том, какой пустынной была политическая сцена сразу же после воцарения Николая I, свидетельствует следующий любопытный разговор. Он состоялся в 1827 году между императором и графом Александром Бенкендорфом, которому царь поручил командовать особым жандармским корпусом. На законный вопрос Бенкендорфа, какие будут указания для вновь созданного института власти, Николай Павлович, крепко подумав, ответил: «Утирай слезы обиженных и наказывай виновных – вот твоя инструкция!» Иначе говоря, жандармский корпус при III Отделении собственной Его Императорского Величества канцелярии создавался впрок, а потому получал задания и полномочия по мере появления проблем.
Поначалу хлопот у жандармов было немного. Когда в 1831 году Николаю Павловичу стало известно, что в газете «Северная пчела» стали регулярно появляться откровенно хамские нападки на Пушкина, разобраться с изданием царь поручил Бенкендорфу. Высочайшее указание гласило: «…Запретить… отныне печатать какие бы то ни было критики на литературные произведения и, если можно, то и закрыть газету».
Учитывая раболепную преданность «Северной пчелы» властям, искать здесь политический подтекст не стоит. Просто император поручил жандармскому начальству, согласно данной ранее инструкции, защитить несправедливо обиженного.
Затем, поскольку долго без дела репрессивный аппарат, как известно, сидеть не может, он сам, в отсутствие реальных политических проблем, начал их создавать на пустом месте. Уже в следующем, 1832 году правительство закрывает журнал со «взрывоопасным» названием «Европеец».
Недовольство властей вызвал первый номер издания, где редактор Иван Киреевский, рассуждая на тему российского просвещения, имел неосторожность заметить, что учиться у Европы не зазорно, поскольку в смысле просветительском современный Запад для России играет примерно ту же роль, что когда-то играло классическое просвещение для самого Запада.
Власть, внимательно прочитав текст, в буквальный смысл напечатанных слов не поверила, а сочла, что, говоря о «просвещении», автор на самом деле имеет в виду «свободу», а за советом учиться у Запада скрывается рекомендация «учиться революционной борьбе».
История с «Европейцем» стала своего рода боевым крещением жандармских властей в деле усмирения инакомыслия. Видимо, в это время окончательно откорректировали и инструкцию: от обид следовало охранять лишь Российскую империю в целом, но никак не конкретного подданного.
Полицейская система, созданная при Николае I, охватывала буквально все стороны человеческой деятельности. Император, получивший определенные полицейские навыки в ходе следствия над декабристами, прекрасно усвоил, что инакомыслие, как вода, может просочиться всюду, поэтому и стремился уследить за всем и за каждым. Перлюстрация писем стала обычной практикой, при этом чин, звание и положение в обществе – как отправителя, так и адресата – никаких гарантий на неприкосновенность переписки не давали.