— Когда-нибудь и мы с тобой такие старенькие будем.
— Э-э, — когда еще!
— Взрослые вон говорят: жизнь быстро проходит. А я что-то не верю. — Михаил вздохнул, пожаловался: — Иной раз день тянется, тянется — насилу дождешься, когда вечер. Да с тобой в красном уголке посидишь.
— И у меня так, — призналась Люда, благодарно коснувшись плечом плеча Михаила. — Давай сходим на речку, а?
— Давай.
Из своего коротенького додетдомовского детства Люда отчетливо помнила только то, что жила у реки. Во всяком случае, при первой же попытке вспомнить что-то о детстве, — а такое желание появлялось всегда беспричинно и внезапно, порой в самой неподходящей обстановке, — при первой же попытке в воображении сразу возникала широкая большая река; этим, вероятно, и объяснялось ее неодолимое тяготение к воде — большой ли, из ее смутного детства, детством же, возможно, и увеличенной, или такой малой, зато вполне реальной и доступной, как Загоровка. Михаил, у которого период жизни до детдома был еще короче и расплывчатей, знал все это, понимал, как понял сейчас и просьбу, предложение Люды; в знак этого понимания он ласково прижал ее локоть к себе, обойдясь первыми попавшимися нейтральными словами:
— Там здорово сейчас!
Чем дальше от центра, тем пустынней становились улицы, тем меньше оставалось освещенных окон и тем, казалось, ярче, свободней, торжественней сияла луна.
Провожая, окраинные дома глядели вслед Михаилу и Люде, поблескивая окнами, — словно они были застеклены слюдяной пленкой, то тускло, в тени, то серебристо — под лунным светом сияющие. Вышли к Загоровке, и оттого, что здесь через нее был перекинут деревянный проезжий мост — на сваях-опорах и с бревенчатыми поручнями по краям, — она, мелкая, неторопливая, привольно разлившаяся меж пологих берегов, казалась настоящей рекой. Оттуда, с противоположной стороны, наносило свежие запахи ближних полей; здесь, вблизи, пахло теплой сыростью, прогретым за день песком и чем-то еще — травой ли, лопухами или, может, самим лунным светом, что торжественно, величаво, как бы обтекая гигантский, с неподвижными пушинками облаков купол неба, венчал весь этот ночной подлунный мир. Бесшумно текла, струилась, пропадая под черным проемом моста, Загоровка, то будто густо покрытая рыбьей чешуей, то словно выложенная зеркалами. Они сели на какое-то сухое замшелое бревно, либо по извечной тороватости оставленное тут при ремонте моста, либо скорей всего принесенное в полую воду Загоровкой; обычно воробью по щиколотку, весной на неделю она круто меняла нрав, доходила до окраинных домов. Стояла глубокая тишина; где-то спросонья брехнула собака, и случайный, тут же исчезнувший звук этот только углубил тишину.
Доверчиво прижавшись к Михаилу, Люда притихла, задумалась — должно быть, в спокойном свечении Загоровки снова привиделась ей река-детство. Михаил, — чтобы вывести ее из этого оцепенения, слабо пошевелился, спросил:
— Поесть хочешь?
— Эх, а где ты возьмешь? — Люда засмеялась.
— Найду.
Михаил достал из кармана пиджака сверток, развернул его — в бумаге оказалось два куска хлеба с тонкими кружками сухой колбасы, — кусочки темного неба с крупными звездами шпига.
— А ты говоришь! Держи-ка.
— Нет, правда, — где взял?
— Все он же, Сергей Николаич, дал. Ты ешь, я не хочу.
— Ну уж нет, пополам! — Люда поделила бутерброд, невольно отметила: — А у нас такой колбасы не бывает.
Где-то под самыми облаками — так высоко, что до земли донесся только слабый гул, прошел самолет, различимый лишь по красным мерцающим вспышкам, — Люда следила за ними, пока они не исчезли, негромко сказала-призналась:
— Я теперь, знаешь, о чем часто думаю?
— О чем?
— О том, как мы дальше жить будем. Хоть бы одним глазком взглянуть, — правда?
— А я знаю — как.
— Ну, если знаешь — скажи.
— Будем учиться… Кончим — всегда будем вместе. — Михаил положил руку на плечи девушки, легонько — словно просил верить ему — прижал ее к себе.
За годы ребячьей дружбы, за последний год их юношеской привязанности они о многом переговорили, многое, и самое главное для них — решили, — язык жестов, первых целомудренных ласк был для них, впервые оказавшихся наедине, в новинку, настораживал и манил, к нему еще предстояло привыкать. Люда вся словно напряглась и лишь после этого покорилась его сильной надежной руке. Но передразнила: