В ожидании пригородного поезда женщины сидели на лавочке, громко судача и лузгая семечки, почти у ног каждой стояли плетеные корзины, прикрытые марлей, с проступившими поверху красными ягодными пятнами. Прошкино славится у нас в области своими садами, и жители его, чаще всего, конечно, жительницы, поставляют на городские рынки всяческую зелень, конкуренции с которой не выдерживает ни кооперативная, ни государственная торговля. Сейчас начался сезон «виктории» — ее твердые квадратные бочки так и выпирали из-под марли.
Невольно раздувая ноздри от тонкого пряного запаха, я свернул из газеты вместительный кулек, упросил смазливую молодуху продать ягод. Поигрывая бровями и явно злоупотребляя своей миловидностью, она под общее одобрение товарок заломила несусветную цену. Отступать было неловко; молодуха принялась деловито отмерять крупную «викторию» граненым стаканом: три-четыре штуки, а пятая уже сверху — вроде и нет ничего и вроде даже бы с походом; жадничая, я набрал целый кулек, блаженно растянулся на траве, в тени за вокзалом.
Славно это — бездумно прислушиваясь к птичьему щебету и поглядывая в синее небо, безотказно черпать из кулька, разминать во рту то совершенно красные, то еще с белыми пупырчатыми бугорками ягоды, захлебываясь прохладным кисло-сладким соком. Половину съел с наслаждением, вторую половину — повременив — с меньшей охотой, последние ягоды, с незаметно приставшим песочком, от которого похрустывало на зубах, — с трудом. Не пропадать же добру, когда такие деньги плачены! На языке, на деснах, на нёбе осталось ощущение стягивающего холодка и кислоты — дорвался, называется! Вместо того чтобы думать и что-то в конце концов решать.
Глубокомысленно похмыкивая, я свернул с аллеи на узкую боковую тропку — здесь, в зеленой чащобе, сбрызнутой солнечными пятнами, было безлюдно и рассуждать можно хоть вслух. Конечно, разумнее всего признаться, что ничего с очерком не получается, но престиж мой был уже уязвлен. Да будь он неладен тот день, когда я так неосторожно согласился на эту командировку.
Тропинка привела на поляну у изгороди, где стоял небольшой, о трех окнах, бревенчатый дом, в котором доживал вышедший на пенсию бывший директор школы, Иван Петрович, — вот он-то сразу вызвал чувство симпатии: с ним одинаково приятно было и поговорить и помолчать.
Иван Петрович сидел, как всегда, на скамейке, врытой в землю, положив на полированный набалдашник палки руки и опустив на них рыхлый, плохо выбритый подбородок. Ветерок шевелил на его удлиненной голове серебристый цыплячий пушок. Блеклые голубые глаза, на которые набегала, высыхала и снова набегала невольная старческая слеза, смотрели кротко и радушно.
— Опять в наши края? — он пошевелился, приглашая занять место рядом с собой.
— Да, зачастил…
За его плечами долгая жизнь, полвека из которой отдано школе, детям. Одет он сейчас по-домашнему, точнее — по-стариковски: в тапочках на босу ногу, в мятых брюках, расстегнутый ворот светлой рубашки несвеж. На первомайском школьном вечере я видел его в отутюженном черном костюме, с двумя орденами Ленина, — он посидел полчаса в президиуме и тихонько ушел, старый, молчаливый, одинокий. В марте он схоронил жену — тоже учительницу — и, говорят, сильно сдал. Мучает Ивана Петровича и болезнь — спазмы сосудов головного мозга. Он рассказывал: вдруг темнеет в глазах, и тогда — этому я сам уже дважды был свидетелем — как слепой, на ощупь достает крохотные белые таблетки, глотает их и, навалившись на палку, неподвижно ждет, когда отпустит. Потом он осторожно, словно не веря, переводит дыхание, блеклые выцветшие глаза его яснеют. Он начинает деликатно расспрашивать о чем-нибудь или что-нибудь рассказывает сам. Слушать его всегда интересно. Я уже знаю, что сюда, в Прошкино, Иван Петрович эвакуировался в войну из Белоруссии, где также был директором школы. В прошлый раз он рассказывал, как трудно было ему, крестьянскому сыну, сдавать на звание народного учителя, как он находился под надзором полиции и однажды урядник с понятыми сыскал у него крамолу: открытку с изображением отлученного от церкви графа Льва Толстого… Тогда же, воспользовавшись добрым расположением, я принялся расспрашивать Ивана Петровича о Глинкиной.