Когда к нам дальние гости наезжают, удивляются.
— Неужто, — говорят, — у вас всего два надела? Мужчин-то ведь трое.
Объясняй им тут, что я после передела земельного родился.
Да что — я! Вон апай с мамой день-деньской трудятся. Жнут, полют, молотят, лен да коноплю дергают, картошку копают, за скотиной ходят, воду носят, печки топят — все хозяйство на них! А земли им не полагается. Их, правда, никто не попрекает, но подчас, когда апай сидит, опустив голову, и еле отщипывает от куска, мне кажется, совестится она, что безземельная…
Наутро, как в поле выезжать, мама распахнула перед нами ворота, хлебам урожая, а нам доброй работы пожелала.
— Да будет так! — сказал отец.
Лицо у него нынче не хмурилось. Да и утро не было хмурым, день нарождался ясный, веселый. Над клетью, красуясь на солнце переливчатой грудкой, заливался скворец, чирикали воробьи на заборе, голуби под застрехой ворковали.
Сейчас, наверное, повсюду, нагрузившись, как и мы, боронами да саба́нами[20], семенами да лукошками, торопились в поле пахари.
— Кому яички попадутся, а? — спрашиваю я у отца.
В этот день, кто первым на пути встретится, тому яйцо положено дать. Таков обычай.
Поглядел отец в одну, в другую сторону и засмеялся:
— Кому же еще? Вон он!
С верхнего порядка в наш конец трусил на сером вислоухом мерине дядя Гибаш.
Отец вынул из лукошка пару яиц вареных, протянул ему:
— Удачлив же ты, Гибадулла́! Таки получил севальные яички! Носом, что ли, чуешь?
— Х-хы! — усмехнулся дядя Гибаш. — У счастливых, сказывают, удача завсегда к кончику носа пристроится. Верно, стало быть…
Когда мы добрались до пашни, отец прошел в середину поля и, копнув рукой, взял горсть земли. Он мял и тискал ее, перекладывал из ладони в ладонь, даже понюхал.
— Гм, тепла полного нету… — бормотал он. — Посеять-то посеешь, а вдруг не выклюнется, заглохнет. Ладно бы, коли солнышко подмогло!.. А подождать, так время можно упустить. — Но потом, кинув взгляд на соседние полосы и на солнце, которое уже пригревать стало, отец поднялся на ноги: — Ну, положимся на волю аллаха!
Отец насыпал в лукошко пшеницы и сверху больше десятка яиц наложил. Повесив лукошко через плечо, он еще потоптался на месте, оборачивался лицом то в одну, то в другую сторону — к ветру, значит, примерялся.
— Так, стало быть… — проговорил он и, прочтя молитву, кинул первую пригоршню: — В добрый бы час! На счастье детям, на благо скотинушке…
С каждым взмахом его руки семена с шурканьем ударялись о лукошко и рассыпались по земле. С каждым взмахом падало вместе с зерном одно-два яйца. Так издревле начинали сев. Тучные, верили, взойдут тогда хлеба, крупное созреет семя.
И не только это. Весною, ступая в первый раз на пашню, слово земле надо молвить. Мама научила меня ему. Вот я с тем словом и начал боронить вслед за отцом:
— Поле-поле, силою меня награди, силою шести коней награди, десятижды шесть возов хлеба уроди!..
Яиц в лукошке с семенами хватило ненадолго. Они валялись там и сям, белые, чужеродные здесь. Отец обернулся, посмотрел на них, как бы жалеючи, и крикнул мне:
— Собери!
Что-то очень расстроенный был отец, когда от дальнего края пашни обратно шел. Закончив гон, снял с себя лукошко и, ругаясь, землю шагом стал вымерять.
— О-от жадный, о-от глаз ненасытный!
В это время приехал со своим малым хозяин соседнего клина Галимджан-абзы.
— Бог в помочь! — пожелал он нам и, сняв шапку, принялся обтирать запотевшую голову.
У Галимджана и лошадь была рыжей масти, и сам он с сыном были огненно-рыжие. Оттого небось и прозвали его Сарником[21].
Отец протянул им обоим по паре яиц.
— Бери, Галимджан, бери! — сказал он. — Уж так заведено, первый день сева нынче. А вот на долю чужую не зарься, совесть имей!
У Сарника даже челюсть нижняя отвисла.
— Ты вроде намекаешь на что, Башир-абзы… Упаси бог! Напраслина какая-то!
— Да не упас, значит, бог. Ведомо ли тебе, Галимджан, что святее всего в мире? Честность! Деды завет нам этот оставили. Сгибни, в огне сгори, но совести своей не рушь!
Галимджан-абзы растерянно водил шапкой по голове — то назад ее сдвигал, то вперед.
— Слава богу, нечем вроде попрекать-то меня…