2
Когда примерно через час Инни подходил по жаркой и шумной Рокин к антикварному магазину Бернара, его переполняли приятные предчувствия. Бернар Роозенбоом был последним в роду почтенных торговцев произведениями искусства и, по собственному его выражению, окопался у себя в магазине как краб. Витрина, где обыкновенно выставлялся один-единственный предмет — итальянский рисунок эпохи Возрождения или небольшая картина малоизвестного мастера отечественного золотого века, — пожалуй, предназначалась скорее для отпугивания посетителей, нежели для их привлечения.
— У тебя все выглядит так враждебно и замкнуто, что порог страха превышен как минимум на метр, — как-то раз заметил Инни. Бернар пожал плечами.
— Если я понадоблюсь, меня найдут, — таков был его ответ. — Все эти выскочки, разбогатевшие подрядчики, кардиологи и дантисты покупают, — в его голосе зазвучало резкое отвращение, — современное искусство. В галереях. Чтобы покупать у меня, нужно не просто иметь голову на плечах, но еще и соображать. А это нынче большая редкость. В мире много лежалых денег, а лежалые деньги ничего не знают.
Кроме иностранцев да одного известного искусствоведа, Инни еще ни разу никого здесь не видал, но это мало что говорило. В таком магазине, как у Бернара, один-единственный покупатель способен покрыть полугодовые убытки, к тому же Бернар был богат. Чтобы добраться до приятеля, нужно было пройти через три двери. На первой, наружной, золотом было выведено его имя. » Английский шрифт», — говорил Бернар. Рискнув войти в эту дверь, ты неожиданно попадал в очень тихий маленький холл, где находилась вторая дверь. Рокин казалась уже далеко-далеко. Едва коснувшись надраенной до блеска ручки второй двери, ты слышал звуки короткого изящного карильона. И входил во второе помещение («у вас, католиков, это называется лимб или, может, уже чистилище?»), как правило, там никто не появлялся. Дневной свет, сочившийся сквозь витраж, который служил задней стенкой витрины, озарял гасивший шаги персидский ковер и две, максимум три, картины, что висели здесь и почему-то вызывали скорее мысль о деньгах, чем об искусстве. («Моя бархатная мышеловка».) Немного погодя за окном, которое находилось в глубине и где-то на уровне твоих колен, скользила в свете лампы медлительная тень. («Я живу в подземном мире, но никого не ищу» [27].) Чтобы попасть туда, нужно было спуститься по лесенке. («Три ступеньки, точь-в-точь как у „золотой кареты“ [28], но Оранские искусство не покупают».) Сама комнатка была маленькая и темная. Стояли в ней два письменных стола — один для Бернара и один для секретарши, если таковая имелась. Прочая меблировка состояла из тяжелого мягкого кресла, вытертого до пружин двухместного диванчика-«честерфилд» и нескольких книжных шкафов со справочниками в кожаных переплетах, куда Бернару было заглядывать незачем, он и так все знал.
— Добрый день, сударь, — поздоровался Бернар Роозенбоом. — Руку подать не могу, потому что мне делают маникюр. Это госпожа Тениссен. С ранней юности она командует моими ногтями.
— Здравствуйте, сударыня. Дама кивнула. Правая рука Бернара, как пациент под наркозом, лежала у нее на левой ладони под яркой бестеневой лампочкой. Она не спеша, один за другим, подпиливала над чашкой с водой его розовые ногти. Пока Инни не видел портрет Лодевейка ван Дейссела кисти Кееса Фервея, он считал, что Бернар Роозенбоом с виду совершенно такой, каким он представлял себе барона Шарлю [29], хотя самому Бернару сходство с «израэлитом», как он выражался, едва ли пришлось бы по душе. Впрочем, с тех пор, как в газетах были опубликованы фотографии белокурых израильских солдаток, никто уже толком не знал, как им положено выглядеть. Герцогский контур Бернарова носа вел родословную от его собственных ренессансных рисунков, реденькие волосы имели тот рыжеватый северный оттенок, что прекрасно сочетается с твидом, а светло-голубые глаза нисколько не напоминали блестящие темные вишни автора «A la recherche du temps perdu» («В поисках утраченного времени» (фр.). ), или, как любил говорить Бернар, — «perda». Вдобавок, кроме Пруста и его читателей, барона никто не видел, если вообще возможно видеть словесный образ. Короче, если кто вправду и учился на зловредного старикашку — а Шарлю и ван Дейссел, каждый на свой лад, были именно таковы, — так это Бернар. Скепсис, высокомерие, отчужденность — все соединилось в его лице, чтобы сделать совсем уж убийственными ехидные афоризмы, какими он угощал и друзей, и врагов, а финансовая независимость, острый, как клинок, интеллект, огромная начитанность и упорная приверженность к холостяцкой жизни только усугубляли эти его качества. Одежда, которую он шил на заказ у лондонского портного, почти не скрадывала грузную и по-крестьянски неповоротливую фигуру — от всего его облика вызывающе разило (так он говорил) минувшей эпохой.