Этот, который на кушетке, затыкает уши. Ему не хочется слышать всего этого. Не хочется снова переживать то, что пережито. Кто сказал, что перемелется – мука будет? Нет, не стало мукою пережитое, оно – как булыжник в груди. А тот, на стене, все говорит – хоть уши затыкай…
Старик, который на стене, нынче переходит на «вы». С чего бы это?
– Господин Рембрандт, вы пережили такое, что не дай бог другому! Вам кажется, что я улыбаюсь? Это назло недругам. На самом деле – от спазма в горле. Этот спазм называется в просторечии рыданием. Меня часто занимает один вопрос: разве мы обидели бога? Отчего были такие напасти?
– Что тебе надо? – ворчит тот, который на кушетке. – Я же все испил до дна. Нет больше горя. Не осталось его. Один пепел!
– Что верно – то верно… Однако была и радость. Давай вспомним: родился Титус. Прекрасный мальчонка, умный, здоровый. И она играла с ним, вскормила его…
– Вскормила? – Кушетка скрипит – это старичок пытается поудобнее лечь, но что-то не получается.
– Да, вскормила. Правда, счастье длилось недолго. Меньше года. Но все же. Она видела его, носила на руках…
– Нет, почти не носила. Ее самое приходилось поддерживать руками Наверное, мальчик убил ее.
– Все молодое, юное нарождается для того, чтобы сменить старое, старших, уходящих.
– Это Саския была старая и уходящая? Это в ее-то годы?! Да она же как следует и не пожила!
– Ровно столько, сколько отпустил господь.
– Нет, не пожила она!
Старичок на стене вдруг начинает глубокомысленно рассуждать:
– Возможно, господин ван Рейн. Но ведь и вы сейчас могли бы встать у мольберта, вместо того чтобы кряхтеть и стонать на кушетке.
– Нет, не могу. Силы уходят.
– Это вы говорили над гробом Саскии. Вспомните… Там, в старой церкви. Рядом с тремя малютками. Но вам надо было жить ради Титуса. И вы должны были выстоять. Кто бы иначе поставил его на ноги? Экономка Геертье Диркс? Или служанка? Или Адриан и Антье? Кто остался у Титуса? Никого, кроме вас. Вы это хорошо знаете…
– Это верно.
– Похороны были пышными. Так хоронят только самых знатных особ.
– Саския была достойна этого.
– Она была достойна того, чтобы ее спасли! Но даже такие выдающиеся врачи, как Тюлп и Бонус, ничего не могли поделать. Недаром говорят на Востоке: нет бога, кроме бога… Бонус, и Тюлп, и другие – что могли они поделать? Они же не боги.
– Они хорошие люди.
– Но не боги.
– Это верно.
– Они сказали вам, господин ван Рейн… Вспомните… «Вы должны, вы обязаны жить ради малыша Титуса. Вы должны сделать для него то, что не смогла Саския». Было такое?
– Было, было, было…
Нетерпение стрелковой гильдии
Воскресным утром Фердинанд Бол увидел господина Яна Сикса у самого шлюза святого Антония. Это прямо напротив дома Рембрандта, через улицу. Господин Сикс был одет в зеленый бархатный камзол, на плечи небрежно накинут пурпурный плащ.
– Ваша милость, чем любуетесь? – спросил Бол.
– А, доброе утро, господин Бол! Просто смотрю на воду.
– И что же? – Бол подошел к самому краю одетого в камень канала.
– Великая вещь эта вода, – сказал Сикс, снял шляпу, обнажив голову с копной почти рыжих волос. – Недаром ее почитают как бога. В некоторых странах.
– Вы – поэт, господин Сикс. Вы истинный поэт! Мне часто хочется написать воду, уходящую вдаль. Воду, к которой едва прикоснулся утренний туман…
– И в вас заговорил поэт, господин Бол.
– Да нет! Я чисто зрительно воспринимаю этот пейзаж, а вы, можно сказать, всем существом…
Молодой Сикс остановил его:
– А знаете, какая разница между поэтом и художником? Скажем, между поэтом и вашим учителем?
– Не улавливаю, – признался Бол.
– Художник втрое больше трудится. Физически. Он одновременно и поэт и землекоп. Да!
Бол чуть не уронил папку с бумагами – вовремя успел схватить на лету, а то бы плавали в воде.
– Простите… Это я вышел порисовать сангиной… Так вот, господин Сикс, если говорить применительно к моему учителю – он действительно и поэт, и дровосек, и землекоп. Это же машина, с помощью которой можно приподнять шар земной…
Ян Сикс сказал:
– Кстати, господин Бол, раз уж мы заговорили о господине ван Рейне, как обстоит дело со стрелковой гильдией?