Каллиграф Коппенол – такой милый, добрый толстячок – примчался к Рембрандту поздно вечером. Художник играл с Титусом на ковре, которым был застлан пол. Мальчик ползал. Ползал и господин ван Рейн. Он сказал экономке Геертье Диркс, чтобы пригласила господина Коппенола в детскую.
Ливен Виллемс ван Коппенол не смел перешагнуть через порог. Он с любопытством наблюдал за тем, как ван Рейн дурачится вместе с Титусом.
– Входите, входите, – сказал художник весело. – Этот мальчик любит поваляться вместе со мной. Поглядите, господин Коппенол, как он сейчас взберется ко мне на грудь. Сам влезет. Он сильный.
Коппенол присел на стул, скрестил руки.
– Даже привстал, – сказал каллиграф.
– Он держится на ногах. Правда, не очень уверенно.
Геертье Диркс появилась в дверях.
– Поздно, – сказала она.
– Пора спать, что ли?
– Давно пора.
Художник живо вскочил, поднял мальчика, крепко прижал к груди и передал экономке.
– По-моему, мальчик крепкий, – сказал Коппенол.
– Слава богу! Несчастная Саския передала все свои силы этому мальцу. А сама осталась без сил… – Рембрандт внимательно пригляделся к каллиграфу. – Вы что, бежали?
– Нет, торопился. Не могу отдышаться.
– Пойдемте ко мне, милый Ливен, и не смейте более торопиться. У меня не так много друзей – поберегите себя.
В мастерской стоял полумрак. Коппенол скорее угадал, чем увидел, что справа от него на мольберте стоит картина – та самая Даная, которая уже много лет пишется и пишется.
– Вы снова беретесь за нее? – спросил Коппенол.
– Может быть…
– Но ведь она вполне закончена.
– Если бы это так! Я собрал бы на пир всех своих друзей.
– Милый Рембрандт, а вы не хотите спросить, почему я заявился к вам так поздно?
– Разве поздно?
– Разумеется. Одиннадцатый час.
– Я недавно из склада. Эта проклятая картина доконает меня.
– Я как раз по поводу нее. – Коппенол огляделся – нет ли кого в мастерской.
– Что случилось? – Рембрандт подсел поближе к другу.
– Дорогой Рембрандт, сколько вам лет?
– Это важно?
– Да. Очень.
– Тридцать шесть с хвостиком.
– Вы еще не старик, Рембрандт, но молодость давно позади. Седина на висках.
– Что правда – то правда, – живо согласился Рембрандт, не понимая, о чем речь.
– Так вот, Рембрандт, неужели вам надо советовать – даже на правах друга, – что пора взяться за ум?
– Надо, – смеясь подтвердил художник.
– Вы не смейтесь! Я вполне серьезно. В ваши годы пора знать, что с заказчиками надо обходиться осмотрительно, что надо думать о времени, которое течет против нашей воли, и прислушиваться к тому, что говорят…
Рембрандт начинал догадываться, к чему клонит Коппенол. Решил выслушать доброго друга с полной серьезностью, дабы не обидеть. А Коппенол горячился:
– Если вы не засучите рукава и не покончите с этой картиной – вас ждет разорение. Вам это очень нужно?
– А я давно засучил…
– В конце концов, они имеют право получить свою картину или нет?
– Наверное, имеют.
– Так в чем же дело, Рембрандт? Я понимаю, горе неизбывно. Но вы же настоящий мужчина…
Рембрандт поднялся с места, зажег свет и осветил Данаю.
– Посмотрите, Ливен. Я понимаю толк в женщинах?
– Я говорю совсем о другом.
– Несколько лет я бьюсь над этим холстом. Посоветуйте, что мне делать? Как мне быть?
Коппенол сердито взглянул на Данаю, отвел глаза в сторону.
– Я совсем о другом. Стрелки́ теряют терпение.
– Я тоже.
– Сколько можно писать, Рембрандт? Мне сообщили, что картина давно готова, а вы все зовете то одного, то другого из стрелков, чтобы они снова и снова позировали. Они готовы принять все это за сплошное издевательство. – Коппенол говорил с волнением, как друг, как доброжелатель. И умолк. Умолк и повернулся спиной к Данае…
Рембрандт взял его за руку. Присел перед ним на корточки.
– Дорогой мой Коппенол. Я решил написать картину так, чтобы превзойти себя. А это трудно. Я могу не выдержать испытания. Я или вознесусь на вершину, или полечу в тартарары. Одно из двух. Поэтому скажите, пожалуйста, скажите им всем: я не выпущу кисти из рук, не отдам картину, пока не поставлю точку. А поставлю ее только тогда, когда увижу, что я на вершине.
Коппенол почувствовал, как дрожит рука художника. Увидел, как блестят глаза, и ощутил его тяжелое дыхание. Нет, здесь было не до шуток: Рембрандт решил, Рембрандт не отступится…