— Нет, скорей уж обо мне. — Голос ее, думает он, был как писк котенка. — Я очень удивилась, не знала даже, что ответить.
— Ну, так что же он все-таки тебе сказал? — пробормотал Сантьяго.
— Он сказал, что любит меня. — Или как у Батуке, думает он, когда он был еще совсем маленький.
— Проспект Арекипы, дом десять, семь часов вечера, — говорит Сантьяго. — Там-то все и случилось, теперь я знаю.
Он вытащил руки из карманов, поднес ко рту, подышал на них, попытался улыбнуться. Он видел, как Аида разомкнула сложенные на груди руки, остановилась в нерешительности, помедлила, пошла к ближайшей скамейке, увидел, как она садится.
— И до сих пор не поняла? — сказал Сантьяго. — А зачем, по-твоему, он предложил разделить кружок по алфавиту?
— Потому что мы подавали другим дурной пример, мы были как фракция, и остальные могли тоже начать откалываться, и я поверила. — Голос у нее был неуверенный, думает он. — Он говорил, что это ничего не значит и что все останется по-прежнему, хоть мы и будем в разных кружках. Я ему поверила.
— Он хотел быть с тобою, — сказал Сантьяго, — как и любой на его месте.
— Но тебе же стало неприятно, ты начал нас избегать. — Голос был взволнованный и печальный, думает он. — Мы больше не виделись, и так, как раньше, никогда уже не было.
— Вовсе мне не стало неприятно, с чего ты это взяла, все как раньше, — сказал Сантьяго. — Просто я понял, что Хакобо хочет быть с тобой без меня. Третий — лишний. Все по-прежнему, мы же остаемся друзьями.
Это кто-то другой, думает он, говорил тогда за тебя. Ну, Савалита, теперь потверже и более естественно, Савалита: он не мог бы это сказать. Он все понимал, он все объяснял, он давал советы, словно стоял на недосягаемой вершине и думал: это не я говорю. Он, маленький и убогий, притаился, скорчившись, в этом уверенном голосе, он спасался, убегал, удирал куда глаза глядят. Нет, это была не гордость, не отчаяние, не смирение, думает он, и даже не ревность. Это робость, думает он. Аида слушала его, не перебивая, не двигаясь, глядя ему в лицо, и он не мог да и не хотел понять, что выражает этот взгляд, и потом они вдруг поднялись, и пошли, и прошли полквартала, а отточенные клинки упорно и немо продолжали делать свое кровавое дело.
— Не знаю, как быть, я в растерянности, — сказала наконец Аида. — Я затем тебя и позвала, думала, а вдруг ты мне поможешь.
— А я стал обсуждать с ней политику, — говорит Сантьяго. — Понимаешь?
— Разумеется, — сказал дон Фермин. — Бежать из дому, уехать из Лимы, исчезнуть. Я не о себе думаю, бедолага, а о тебе.
— В каком смысле? — Теперь, думает он, голос ее звучал удивленно и испуганно.
— В том смысле, что любовь превращает человека в крайнего индивидуалиста, — сказал Сантьяго. — Любовь становится самым главным делом, заслоняет все остальное — и революцию тоже.
— Но ведь раньше ты говорил: одно другому не мешает, — еле выговорила, думает он, почти по слогам произнесла она. — А теперь, выходит, мешает? А ты сам уверен, что никогда никого не полюбишь?
— Ни в чем я не был уверен, ни о чем я не думал, — говорит Сантьяго. — Бежать, спастись, исчезнуть.
— Да куда же мне бежать, дон? — сказал Амбросио. — Вы же мне не верите, вы меня гоните.
— Думаю, нисколько ты не растеряна и тоже любишь его, — сказал Сантьяго. — Может, у вас с Хакобо будет исключение из правил. И потом, он очень хороший парень.
— Что он хороший парень, я знаю, — сказала Аида. — Я не знаю, люблю ли я его.
— Зато я знаю, — сказал Сантьяго, — любишь. И не только я, все наши знают. Не отвергай его, Аида.
Ты настаивал, Савалита, ты говорил, что Хакобо — редкостный человек, ты был упорен, ты твердил, что Аида любит его, что все у них сложится замечательно, ты замолкал и начинал сначала, а она слушала тебя, скрестив руки на груди, молча стоя в дверях своего дома, — пыталась постичь меру твоей глупости? — склонив голову, — или меру твоей трусости? — не шевелясь. Что она, и вправду хотела получить от тебя добрый совет, думает он, ведь знала — ты ее любишь, и хотела знать, хватит ли у тебя отваги сказать ей об этом? А что бы она сказала, думает он, если б я, а я, если б она. Ах, Савалита, думает он.