— Одну роту оставили в Сан-Маркосе. Ворота, которые высадил танк, приводим в порядок, — сказал префект. — На медицинский тоже ввели взвод. Но никаких эксцессов не было, все тихо, дон Кайо.
— Дайте-ка мне их дела, я покажу министру, — сказал Кайо Бермудес.
Он взмахнул послушно-могучими, иссиня-черными крыльями, с величавой медлительностью развернулся и, перелетев деревья, реку, неподвижные пески, стал кружить над ослепительным цинком, зорко вглядываясь в него, снизился еще немного, не обращая внимания на зловеще-выжидательную тишину, сменившую алчный гомон и установившуюся в этом вычлененном железом и камнем треугольнике, — его привлекал только навес, полыхавший на солнце, — и спустился пониже, словно завороженный вакханалией света, буйством блеска.
— Ты отдал приказ штурмовать Сан-Маркос? — спросил полковник Эспина. — Ты? Самочинно?
— Седоватый такой, кожа очень темная, роста большого, походка как у обезьяны, — сказал Амбросио. — Он все выспрашивал, как в Чинче насчет баб. Мне не больно-то приятно его вспоминать, дон.
— О Сан-Маркосе — потом. Расскажи, как съездил, — сказал Бермудес. — Что там на севере?
Он осторожно вытянул серые лапы, словно пробуя — не слишком ли горяч? мягок ли? удобен ли цинк? — и сложил крылья, и сел, и глянул, и догадался — но было уже поздно: камни пронизали броню перьев, перешибли кости, сломали клюв и, отскочив с металлическим звоном от цинка, упали вниз, во двор.
— На севере-то все в порядке, — сказал полковник Эспина. — А с головой у тебя как? Мне со всех сторон докладывают: «Полковник, Сан-Маркос обложили, полковник, штурмовые группы ворвались в университет!» А я, министр, узнаю об этом в последнюю очередь! Вот я и спрашиваю тебя, Кайо: ты в своем уме?
Ястреб, дернувшись несколько раз в агонии, вытянулся, выпачкал алым серый цинк, скатился к самому краю и рухнул вниз, где жадные руки схватили его, разодрали на части, вырывая перья, под смех и брань, и у кирпичной стены уже затрещал, разбрасывая искры, костер.
— Ну, что я говорил? — сказал Трифульсио. — Зуб мой при мне останется. Я попусту болтать не люблю и за слова свои отвечаю.
— Мы вскрыли этот гнойник за каких-то два часа и никого не потеряли, — сказал Бермудес. — А ты вместо благодарности спрашиваешь, не рехнулся ли я. Это несправедливо.
— Мамаша моя тоже его после того раза не видела, — говорит Амбросио. — Она думала, он таким на свет уродился, ниньо.
— Ведь за границей во всех газетах поднимут вой, — сказал полковник Эспина, — а нам это сейчас совсем ни к чему. Разве ты не знаешь, президент хочет, чтоб все было тихо.
— Нам совсем ни к чему иметь в самом центре Лимы очаг мятежа, — сказал Бермудес. — Через несколько дней можно будет вывести оттуда войска, открыть Сан-Маркос, вот тогда все и будет тихо.
Он с трудом прожевывал кусок птичьего мяса, выхваченного из огня голыми руками, и руки его горели, и на смуглой коже лиловели царапины, и жаровня, где испекли его добычу, еще дымилась. Он сидел на корточках, в затененном цинковым навесом углу, полуприкрыв глаза — то ли от солнца, то ли чтобы полнее было блаженство, рождавшееся в челюстях, на языке, в глотке, которую сладостно царапало и обжигало полусырое мясо с не до конца выщипанными перьями.
— И наконец, никто не давал тебе разрешения на это, — сказал полковник Эспина. — Это компетенция министра. Нас еще многие не признали. Воображаю, в каком бешенстве президент.
— Зуб даю, гости будут, — сказал Трифульсио. — Зуб даю, они уже тут.
— Нас признали Соединенные Штаты, и это самое главное, — сказал Бермудес. — И насчет президента ты, Горец, можешь не беспокоиться. Перед тем как отдать приказ, я ввел его в курс дела.
Остальные бродили на лютом солнцепеке, — примирившиеся со своей участью, не затаившие зла, не помнившие обид, словно и не они только что оскорбляли друг друга, толкали, били, хватая самые лакомые куски, — или, присев под стеной, дремали — грязные, босые, ошалевшие от голода, жары и досады, — или лежали, хватая воздух распяленными ртами, прикрыв глаза от зноя и блеска.
— Интересно, по чью душу, — сказал Трифульсио.