— Хочешь, погоняю тебя? — сказал Сантьяго. — Ты чего больше всего боишься?
— Всеобщей истории, — сказала Аида. — Давай. Только не здесь, давай погуляем, я на ходу лучше соображаю.
Они прошли по винно-красным плитам вестибюля — где, интересно, она живет? — и оказались еще в одном маленьком дворике, где народу было меньше. Он закрыл глаза и увидел домик, тесный и чистый, обставленный строго и скромно, увидел окрестные улицы, увидел лица — угрюмые? серьезные? суровые? — людей в комбинезонах и блузах, услышал их речи — немногословные? непонятные для непосвященных? проникнутые духом пролетарской солидарности? — и подумал: это рабочие, и подумал: это коммунисты, и решил: я не бустамантист и не априст, я — коммунист. А чем коммунисты отличаются от всех прочих? Ее спросить неловко, она меня сочтет полным идиотом, надо как-то выведать это не впрямую. Наверно, она целое лето прошагала по этой крошечной комнате взад-вперед, уставившись своими дерзкими глазами в программы и учебники. Наверно, там было темновато, и, чтобы записать что-нибудь, она присаживалась на столик, где тускло горела лампочка без абажура или свеча, медленно шевелила губами, зажмуривалась, снова вставала, истовая и бессонная, и прохаживалась взад-вперед, твердя имена и даты. Наверно, ее отец — рабочий, а мать — в прислугах. Ах, Савалита, думает он. Они шли очень медленно, спрашивая друг друга о династиях фараонов, о Вавилоне и Ниневии[21], а неужели она у себя в доме узнала про коммунистов? — и о причинах Первой мировой — а что она скажет, когда узнает, что мой старик — за Одрию? — и о сражении под Марной[22] — наверно, вообще знать меня не захочет — я ненавижу тебя, папа. Мы гоняли друг друга по курсу всеобщей истории, но дело было не в том. Мы становились друзьями, думает он. Ты где училась? В Национальном коллеже? Да, а ты? Я — в гимназии Святой Марии. А-а, в гимназии для пай-мальчиков. Ужасно там было, но он же не виноват, что родители туда его засунули, он бы, конечно, предпочел Гваделупскую, и Аида рассмеялась: не красней, у меня нет предрассудков, а скажи-ка, что было под Верденом[23]? Мы ожидали от университета всего самого замечательного, думал он. Они вступят в партию вместе и вместе будут устраивать типографию, и их вместе посадят и вместе вышлют, дуралей, никакого договора там не подписывали, там сражение было, конечно, дуралей, а теперь скажи, кем был Кромвель[24]. Мы ждали всего самого замечательного от университета и от самих себя, думает он.
— Когда вы поступили в Сан-Маркос и вас остригли наголо, барышня Тете и братец ваш Чиспас дразнили вас, кричали: «Тыквочка! Тыквочка»! — говорит Амбросио. — А как отец ваш обрадовался, когда вы поступили!
Она носила юбку и рассуждала о политике, она все на свете читала и была девушкой, и Цыпочка, Белка, Макета и прочие очаровательные идиотки с Мирафлореса стали блекнуть, выцветать, отступать, растворяться в воздухе. Ты, Савалита, обнаружил тогда, что девушка годится не только для этих дел, думает он. Не только для того, чтобы за ней ухаживать, не только для того, чтобы крутить с нею любовь, не только чтобы с нею спать. Для чего-то еще, думает он. Право и педагогику, а ты? Право и словесность.
— Чего ты так намазалась? — спросил Сантьяго. — Ты кто — женщина-вамп или клоун?
— А чем именно? — спросила Аида. — Философией?
— Не твое дело, — сказала Тете. — Мне так нравится. Не имеешь никакого права мне указывать.
— Нет, скорей всего, литературой, — сказал Сантьяго. — Впрочем, пока еще не решил.
— Все, кто изучает литературу, хотят стать поэтами. И ты тоже? — сказала Аида.
— Да перестаньте вы цепляться друг к другу, — сказала сеньора Соила. — Целый день как кошка с собакой.
— Знаешь, я тайком ото всех писал стихи, целая тетрадка была, — говорит Сантьяго. — Никому не показывал. Это и называется — «чист».
— Ну, что ты так покраснел? — засмеялась Аида. — Я спросила только, хочешь ли ты быть поэтом? Нельзя быть таким буржуазным.
— И еще они вас просто-таки изводили, называли академиком, — говорит Амбросио. — Ух, как вы ссорились в ту пору, клочья летели.