Быть может, в глазах веселого мира подобное нетерпение оставалось незаметным; быть может, я казался самое большее озабоченным: улыбающимся, но сквозь завесу озабоченности. В момент этого пробуждения произошло, думается мне, нечто донельзя мрачное. Наверняка, не успел я открыть на Клавдию глаза, как уже рвался к ней со всем напором, свойственным устремленному к свету дня человеку. Но то ли потому, что ее поколебала усталость, а может, просто нельзя до бесконечности переносить нестерпимое, она напрасно важничала своей решимостью; едва ее коснулся мой взгляд, как она издала немыслимый крик, чуть ли не взвыла и, не иначе, отшатнулась назад, но с ничего не принимающей в расчет резкостью я свирепо ринулся за ней и вновь ее схватил. Не буду оправдывать это неистовство. Так все сложилось. Кто боится, пробуждает ужас; кто слабеет, отдается не знающей снисхождения и справедливости силе.
Должен добавить (точности ради), что не был уверен в этом столь мрачном эпизоде, неуверенность, которая делала его еще мрачнее, поскольку вывести его на свет можно было лишь посредством озабоченного “полагаю”. И однако кое-что произошло; в этом веселом мире я вряд ли сподобился бы снова ответить: “Ну да, все в порядке”, уж больно причудливо прозвучал бы этот ответ — и, может быть, в том его вина; но у меня сложилось впечатление, что своим отступлением перед очевидностью она неосторожно извлекла на дневной свет пролог дня, каковой вообще не должен был переступать порог пробуждения, живой отблеск, перед которым она продолжала отступать и который отражался, мне кажется, в угрожающем выражении ее собственного взгляда, в том, как свирепо, но и тревожно она теперь меня разглядывала, свирепо, враждебно и бессильно (у нее были большие выпуклые глаза, очень напряженный и очень сухой взгляд; под завесой озабоченности глаза стали еще больше, но смягчились, и эта мягкость была полна угрозы).
Еще один признак ее озабоченности — то, что она попыталась — когда я спросил, еще ее не отпустив: “Давно ли вы здесь?” — все или по крайней мере кое-что мне сказать. Насколько я мог видеть, это была словно панорама искушения, мольба о вечном счастье, предложение вручить мне ключи от царства, что в конце концов прояснилось следующей не без размаха прозвучавшей фразой (которая донельзя напоминала ответ на мои тщетные вопросы, что же “на самом деле” произошло): “Никто здесь не хочет ввязываться в историю”.
Эта фраза произвела на меня сильное впечатление. Мне показалось, что я увидел, как из нее хлынул свет, я дотронулся до удивительно светозарной точки. Фраза? оползень, еще не вставленный в раму портрет, живо искрящееся движение, которое бросало свет, на мгновение ослепляя, и было это не спокойное свечение, но роскошный и капризный случай, прихоть светозарности.
Меня ослепили эти слова. В действительности в них содержался полный итог, чудесное резюме, которое, как мне казалось, отбрасывало в тень все то, что в определенные моменты я смог постичь в ситуации (может быть, я должен добавить в свое оправдание, что ничего сложного не происходило: я думал, мне приходила идея за идеей; кто воспротивится подобным чарам?). И несомненно, каким бы ни было мое удовольствие от рассмотрения подобного призрачного освещения, я не был слеп к его опасностям, но мой восхищенный вид оказался, не иначе, достаточно явным, чтобы Клавдия поверила, что я целиком перешел к этому могущественному способу видеть. Посему, когда я спросил, указав на ее подругу: “И она тоже?”, у нее не вызвало ни малейшего труда с энтузиазмом ответить: “Она еще меньше, чем остальные!”
Я со всей возможной стойкостью снес эти с легким сердцем отпущенные полновесные слова (хотя “остальные” не отличалось особой внятностью); но несмотря ни на что не мог разделить ее энтузиазм. Под их впечатлением, думаю, я ее и отпустил. Но она, не теряя времени, меня поддела:
— Она подчас далеко, очень далеко, — сказала она, сопровождая свои слова впечатляющим жестом руки.
— В прошлом? — робко спросил я.
— О! много дальше.
Я поразмыслил, пытаясь отыскать, что же действительно может быть дальше прошлого. Она, однако, по-видимому, вдруг испугалась, что побудила меня заступить за грань, и с силой вцепилась в меня, потом, поколебавшись, произнесла сдавленным тоном: