В первые дни после моего приезда в Аркашон Ж. писала мне довольно пространные письма, и почерк ее оставался четким и твердым. Она сообщила, что врач заставил ее на всякий случай подписать бумагу — мало ли что случится. Курс лечения, которое, кстати, заключалось в уколах — ежедневный укол на дому, — должен был, стало быть, вот-вот начаться. Накануне этого дня она почувствовала в левом боку острую колющую боль, за которой последовал такой жестокий приступ удушья, что она попросила позвонить матери, а сама вызвала врача. Врач этот, как все мало-мальски известные специалисты, обычно и не пошевелился бы, но на этот раз явился без особого промедления, наверное, из-за лечения, которое должен был назавтра начинать. Не знаю, что он там обнаружил, мне он об этом никогда не говорил. Ей же он заявил, что все ничего, и просто прописал какие-то безобидные лекарства. Тем не менее, курс лечения он решил на несколько дней отложить.
Боль в сердце не исчезла, но все симптомы утратили остроту, и она в очередной раз одержала верх. Снова встал вопрос о курсе лечения — она его жаждала, чтобы с ним разделаться, либо же потому, что ее энергия не могла более довольствоваться расплывчатой целью — жить, выжить, — но нуждалась в твердом решении, на которое ее можно было обрушить. Помимо того приключился и забавный случай. Я передал великолепный слепок рук Ж. одному парню, который профессионально занимался хиромантией и астрологией, и попросил его установить узловые точки ее судьбы. У Ж. были маленькие руки, которые сама она не любила, но линии на них казались мне совершенно исключительными — прерывистые, запутанные, без малейшего внешнего единства, — мне их не описать, хотя в этот самый миг они у меня перед глазами и они живут. Помимо всего прочего, линии эти иногда становились нечеткими, потом сходили на нет — за исключением глубокой центральной бороздки, соответствующей, по-моему, так называемой линии счастья. Четко эта линия прорисовывалась, лишь когда все остальные уходили в тень; ладонь становилась тогда абсолютно белой и гладкой, настоящая слоновая кость, тогда как в остальное время из-за штриховки бороздок и морщин она казалась почти что старческой; между тем посреди всегда открывалась глубокая, словно от топора, отметина, и если эта линия и впрямь зовется линией счастья, должен заметить, что ее внешний вид предвещал счастье трагическое.
Парень отписал мне, не откладывая; о руках он ничего не сообщал, подозреваю, он сомневался в точности слепка, хотя отпечаток и сделал скульптор, о котором я еще, быть может, расскажу. Но в своем астрологическом обзоре он очень точно описывал болезнь Ж. (о которой я, естественно, оставил его в неведении), сообщал, что в результате хирургического вмешательства она почти что выздоровеет, а кончалась записка следующими словами: она не умрет. Там были и некоторые замечания о характере Ж., об общем направлении ее судьбы, но все это оставалось довольно расплывчатым. В целом работа оказалась довольно посредственной, единственное, что нас задело, — несколько точных деталей касательно болезни и, еще более, упоминание о лечении и его чудесных последствиях. Ж. это сильно позабавило. Она была немного суеверной, но только когда дело касалась мелочей. Среди ее ночных ужасов для суеверий попросту не оставалось места; она противостояла огромной — но безымянной, безликой, совершенно неопределенной опасности и, когда была одна, противостояла ей в одиночку, не прибегая ни к каким уверткам, ни к каким талисманам. Несколько раз она гадала на картах своей сестре, которая обошла уже всех гадалок и, шатаясь по кафе, пыталась околдовать богатых с виду мужчин (она просила официантов приносить потом ей их стаканы).
День, на который был назначен первый укол (он должен был уж во всяком случае вызвать глубокий обморок), оказался одним из самых мрачных накануне Мюнхена. В предыдущие дни администратор отеля каждое утро сообщал мне об отъезде одного-двух постояльцев. Но он сохранял надежду, поскольку целую неделю у него проживал небезызвестный политический деятель — жил и не съезжал. Но в этот день он вызвал машину и отбыл, за ним последовали десятки других. Огромный отель превратился в пустыню. Следовало бы уехать и мне, хотя бы из-за моей работы, но я не уехал. Сегодня тщетно пытаюсь понять, почему в те дни остался вдали от Парижа, куда меня все звали. Да, конечно, мне становится не по себе от самой мысли об этом отсутствии, но прежде всего ускользают его доводы. Сколь бы таинственной ни была череда этих событий, самым таинственным для меня остается это добровольное отсутствие, каковое и сделало их возможными. Я знал, что Ж. желала меня видеть и в подобной ситуации ей не хотелось бы видеть никого другого, хотя она, чтобы не нарушать мой покой, и написала мне обратное. В тот день меня дважды вызывали из моей газеты, но я не отвечал. Я ждал телефонного звонка от Ж. или от ее сестры, но его не было. Никаких новостей не поступило и назавтра. Может статься, что в этот момент я подумывал о том, чтобы уехать, но уверенности в этом нет. Не так просто выявить истину.