Вот почему я сохранил эту бумажку, и еще потому, что там было несколько странных слов. Мысль о самоубийстве исчезла. Болезнь больше не давала ей передышек. В ту пору сестра не всегда жила с нею. Или, по крайней мере, при своем образе жизни часто отсутствовала и домой на ночь когда возвращалась, а когда и нет. У Ж. была домработница, которая приходила ее покормить, но это не относилось ко времени летних отпусков. Так что довольно часто Ж. оставалась одна. Проведать ее заглядывал привратник, который ей очень симпатизировал. У нее осталось мало подруг, хотя в свое время она любила поразвлечься. Даже А., с которой она охотно виделась, вызывала у нее скуку. И однако она приняла бы кого угодно, потому что в одиночку она боялась. Она была очень храбра, но она боялась. Ночь всегда пробуждала в ней страх. Когда я впервые встретил ее, она занимала в отеле, где я тогда жил в довольно просторной комнате на четвертом этаже, крохотную комнатенку на третьем. Я ее, в общем-то, не знал, разве что иногда раскланивался при встрече. Но однажды ночью она, внезапно проснувшись, увидела в изножье своей кровати кого-то, кого приняла за меня; чуть погодя она услышала, как захлопнулась дверь и по коридору удалились шаги. Тут ее охватила уверенность, что я вот-вот умру, если уже не умер. И вот она поднялась ко мне, хотя меня не знала, и позвала из-за двери. Я спросонья буркнул: “Не бойтесь”, но голосом очень странным, скорее страшным, нежели успокаивающим. Она была до того напугана, что решила, что я и в самом деле умер, и толкнула дверь, которая, хотя и была заперта на ключ, подалась. Я вовсе не был болен — хотя, быть может, чуть более чем болен. Я и сам проснулся напуганным. Я заверил ее, что не был в ее комнате и даже не покидал своей. Она прилегла на мою кровать и тут же заснула. Конечно, над этим можно посмеяться, но тут нет ничего смешного, и порыв, который привел ее среди ночи к незнакомцу и отдал ее ему на милость, — это благородный порыв, и последовала она ему самым что ни на есть искренним, надлежащим образом. Я знаю только двоих людей, способных на подобный порыв, да и то по-настоящему уверен только в одном из них.
С болезнью страх превратил ее день в ночь. Не знаю, чего она боялась — не умереть, но чего-то более тяжкого.
У нее под рукой всегда был телефон, и она, не набирая номера, могла вызвать привратника. Раз, а то и два в неделю ее навещала мать, но, едва появившись, тут же находила повод уйти. Подобное поведение выводило ее из себя. Она осыпала мать упреками, а потом упрекала уже себя — что плакала, что разнервничалась до слез по поводу, который сама считала незначительным, и из-за человека, которого не очень-то любила. Но ей казалось странным, что мать, которой было известно, что она находится на краю могилы, не может ради нее пожертвовать возможностью лишний раз куда-нибудь зайти. Потому-то она так и восхитилась, узнав прогноз врача: ее радовала возможность использовать его в качестве довода для своей матери. Каковая и в самом деле поплакала, попричитала, но не согласилась продлить свое посещение ни на минуту. А ведь каждая минута, отвоеванная у одиночества, была для Ж. неоценимой милостью. Ради одной-единственной минуты она сражалась изо всех сил — не хитростями или мольбами, но где-то в глубине, хотя она и ни за что не хотела в этом сознаться. Таковы дети: они молча приказывают миру — энергией безнадежного чаяния, — и мир иногда им подчиняется. Болезнь сделала из Ж. ребенка, но в ней было слишком много энергии, которую она к тому же не могла приложить к мелочи — только к чему-то великому, величайшему.
Когда я уезжал в Аркашон, было решено, что Ж. подвергнут новому курсу лечения, предложенному каким-то лионским естествоиспытателем, лечению еще малораспространенному, которое, похоже, идеально подходило для болезни в легкой форме, но почти наверняка убивало тяжело больных. По поводу этого лечения я и встречался с врачом Ж. В ее случае он оценивал вероятность смертельного исхода в восемьдесят процентов. Без лечения смерть становилась фактом — в ближайшие три недели. Лечение это, сам не знаю почему, мне нравилось. Нравилось оно и Ж. Врач колебался, но все же склонялся к тому, чтобы его применить. Врач этот, как я понял позже, во многих отношениях был совершенно безрассуден. Глубоко изучив Парацельса, он с рвением предался опытам — подчас экстравагантным, подчас ребяческим. Пару-другую из них мы провели вместе, это было в то время, когда я к нему захаживал и он надумал от меня отделаться. Он называл себя католиком, имея в виду, что исправно совершает все предписанные обряды. В первый же день он встретил меня следующим заявлением: “Мне выпало счастье сподобиться веры, я верующий. А вы?” На стене его кабинета висела замечательная фотография Туринской Плащаницы, фотография, на которой он распознавал два наложившихся друг на друга образа — не только Христа, но и Вероники; и в самом деле, позади лика Христа я различил черты лица ослепительно красивой — и даже величественной в своем странно горделивом выражении — женщины. И, чтобы покончить с этим доктором, у него были свои сильные стороны, например, как мне кажется, он был сильным диагностом.