Не могу сказать, что вырвался из подобной грезы. Правда, что этой ночью — я зову ее ночью, и однако же это — сверкающий летний свет, — я все еще связан с неким усилием, с жизнью, внешне похожей на жизнь. Мне случается уловить свою же мысль: это, возможно, только начало. Случается мне и поверить, что, хотя ничего не происходит, я приближаюсь к тому месту, где надеялся сразиться. Это было здесь, вон там, откуда я слышал, как он говорил, и говорила со мной сама схватка. Здесь место решительной схватки, все готово для решения, готовы и сами слова, они даже уже произнесены, решение не только принято, оно провалилось; все, стало быть, пришло к концу? Да, все пришло к концу; а что же было решено? Да просто, что не будет никакого конца, так что я так и продолжаю вслушиваться в схватку, приближаюсь к решительному месту и говорю себе: это все еще, возможно, только начало, всегда еще только начало.
Я не помышляю о грядущем, не приписываю себе будущего и даже настоящего. Настоящее без конца смиряется, пересекаемое той пустой веселостью, каковая — всего-то беспредельное и пустое отсутствие всякого в настоящем присутствия, оно не видит себя в прошлом, в нем ничто не проходит, ничто не кончается, и если мне становится так тяжело его переносить, то как раз-таки из-за этого бремени легкости, этого смеющегося груза, который я должен поддерживать в центре скрывающего меня от самого себя дня-сновидца. В такой-то день я и должен решить, действительно ли он побуждает меня писать. Он меня к этому не вынуждает, он этого даже не советует. И однако же внедрил в мой рассудок мысль о том, что если мы связаны, то письмом. Это означает, что я заправляю реальностью этой связи; чтобы сделать эту связь действительно реальной, мне, стало быть, нужно писать, и не раз и навсегда, но все время или, возможно, всего один раз, это не уточняется, но один раз, на который у меня сколько угодно времени, один раз, который исчерпывает всю реальность времени. Соблазнительная мысль, пустая, без сомнения, как и любая греза, гнетущая и тошнотворная, как все пустое, но посреди которой мне тем легче пребывать, что она не требует ни обретения реальности, ни даже грезы об этом обретении.
Если бы он искушал меня только этой мыслью, мне было бы легко ему сопротивляться, она бы исчерпалась, сама собою растворилась в недрах приносящего ее мне пространства. Нет, он не побуждает писать, не просит об этом, он просто пытается меня убедить, что я ничего другого и не делаю. Ну как тут не поддаться подобному впечатлению? Я против него беззащитен, в нем присутствует некая превосходящая покладистую безмятежность грез необходимость, оно не нуждается в доказательствах, его ничем не победишь, оно, словно в самое себя, утыкается в наглядную истину, показывающую, как я сижу на краешке кровати, или не сижу, а, может быть, лежу, или даже не лежу, только и способный, что бродить туда-сюда. Я не могу его опровергнуть, ибо оно не оставляет, чтобы передвигаться вокруг него, никакого места, оно занимает все пространство, оно связано с утверждением всего пространства, утверждает абсолютно, и я не могу и помыслить о том, чтобы прорвать этот круг, я и не думаю об этом, так как кругу этому принадлежу, и в действительности вполне возможно, что я вовсе и не пишу, поскольку не могу, да я уже почти что и не я сам, но это и есть писать: в той точке, до которой я дошел, ничему другому не выразиться, и в этой пустоте, в этой неподвижности ничего больше нет, и я не могу, не хочу ничего другого.
Ужасной делает мою ситуацию то, что она, несмотря ни на что, бесконечно требовательна, может быть, и не по отношению ко мне, или же ее требовательность сводится к тому, чтобы я не принимался в расчет. Она не учитывает мои ресурсы, каковые, возможно, весьма и весьма скудны, они, возможно, относительно еще бесконечны, но в любом случае заведомо недостаточны. Тем не менее что-то от меня требуется, и это не долг, не приказ, оно от меня не требуется, а должно достигаться тем фактом, что я к нему пришел, прийти же сюда означает: идти еще дальше, дальше в эту сторону — и никогда в другую.