Раннее утро. Его звали Бой - страница 12

Шрифт
Интервал

стр.

— И что бы мы сделали?

— Сняли бы веревку, ты сможешь, я знаю. А Робинзон бы убежал, далеко-далеко, в лес, и был бы счастлив.

— Робинзон — поросенок, а не волк. И потом он толстый: посмотри, какой он толстый.

Становилось все жарче, Робинзон исступленно сопротивлялся, по складкам жира пробегали молнии, он наступил на ногу одному мужчине, и тот в ответ стал пинать его в живот, а потом, словно такая месть показалась ему недостаточной, бросил веревку, за которую тащили трое других, и побежал в сарай за вилами. Вернулся, гордясь своей выдумкой, и я увидела, как стальные зубья вонзились Робинзону в зад.

— Поосторожней, — крикнула Жюльена, — ты мне его попортишь, я не хочу, чтобы у него кровь задом пошла!

Словечко понравилось. Бабуля потешалась вместе со всеми. Жан повторил: «Пошли отсюда», но я не хотела бросить Робинзона. Предчувствуя смерть, собаки подошли поближе, их отогнали, они вернулись. Там был Том, бабулин английский сеттер, Мотылек, дворняга с хвостом калачиком, и еще другие собаки, желтые, коричневые, тощие, пьяные от крови. Какая-то утка крякнула из солидарности с поросенком.

— С тобой-то что? — проворчал один из мужчин. — Торопишься? Не волнуйся, скоро и твой черед.

В конце концов Робинзона втащили на опрокинутое корыто, и женщины вздохнули: наконец-то.

— Что-то не хочется ему умирать, — сказала Жюльена.

— Поворачивайся, Жюльена, не до шуток теперь, — оборвал ее мужчина, прижимавший голову Робинзона.

— Сейчас, сейчас, — заторопилась кухарка.

Она была полна воодушевления, я ее не узнавала. На ее лице, морщинистом, словно грецкий орех, читалась веселость человека, находящегося при исполнении. Она подошла к мужчине, держа в одной руке таз, а в другой нож. На мгновение настала тишина. Опушка, люди, животные, деревья — все как будто затаили дыхание и ждали, даже сам Робинзон перестал верещать и словно задумался. Таз прислонили к корыту, мужчина пригнул поросенку голову, Жюльена отвела нож, а потом резко воткнула его в горло Робинзону, я даже как будто услышала треск разрываемой кожи. Поросенок снова завизжал, резко, невыносимо, его ухо болталось, свесившись с наклоненной головы, пятачок трепетал, словно ноздри тонущего человека, я увидела, как по его коже потекла кровь — почти черный ручеек, медленный, ох, какой медленный, стекавший в таз и вздувавшийся там пузырями. Все было кончено, я побежала, Жан нагнал меня. Мы провели весь день вдали от взрослых, в его комнате, в моей, на чердаке, он вытирал мне слезы своим школьным носовым платком, мой страх постепенно таял, переходя в давящую нежность. Закрыв глаза, я видела черный ручеек на шее Робинзона, но к моей собственной шее прислонялся лбом Жан, терся об нее волосами.

— Тебе лучше?

Вечером, проходя мимо каморки за кухней, мы снова увидели Робинзона. Он уже обосновался в смерти, чистенько, гнусно освежеванный, части его тела были прибиты к большой доске. Торчащие копытца выглядели по-дурацки. А вокруг — улыбки, море улыбок, и пятна крови на руках, на фартуках. И бабуля вся лучится, щеки ее цветут, она царит над этими улыбками и этой кровью, угощает вином, которое взрослые пьют, цокая языком. Смерть, смерть, смерть. Словно мираж, передо мной проплыло бескостное лицо сестры Марии-Эмильены, белые крылья ее чепца, она говорила мне: «Давай, Нина, ты права, ты облегчишь его страдания». Протиснувшись сквозь компанию выпивох, я подошла к поросенку. Сдерживая слезы, выпрямив спину, перекрестилась. Лоб, грудь, левое плечо, правое плечо — большое крестное знамение, медленно, четко — и ясным голосом сказала: «Здравствуй, Робинзон». Вот тогда-то бабуля и пошла на меня, заходясь от крика. С ума сошла эта девчонка! От возмущения ее лицо пошло фиолетовыми пятнами. Что бы она со мной сделала, какому бы наказанию подвергла, если бы папа не встал между нами, раскинув руки?


После этого случая она на несколько лет обо мне забыла. Ее тяжелый взгляд на мне не останавливался, когда я подходила к ней поздороваться или попрощаться, она сухо целовала меня в лоб и обращалась через мою голову к Жану. Ах, вот и ты, мой ангел, мое солнышко! Меня вполне устраивало ее безразличие: Жан уверял, что нет ничего неприятнее ласк Бабки Горищёк, ерошившей ему волосы. Эти волосы нельзя стричь, никогда-никогда-никогда, это же чистое золото. Она прямо захлебывалась этим «л»: «золллото». Жан говорил, что у нее ногти крючковатые. Серьезно, Нина, у меня такое впечатление, что у нее их больше десяти, она, наверное, кучу шипов прячет в рукавах, ты представить себе не можешь, как же она царапается, когда на нее находят припадки нежности.


стр.

Похожие книги