— Schrecklich! — прошептал он. — Ужасно! Что тут можно поделать?
Казалось, он взывал ко мне, но еще сильнее подействовали на меня ее молодость, долгие дни, ждавшие ее впереди; и вдруг, сознавая, что ничего сказать нельзя, я ради нее произнес речь в его защиту.
— Вы должны его простить, — закончил я. И мой голос показался мне глухим, затерянным в безответном глухом пространстве. — Все мы нуждаемся в прощении, — добавил я через секунду.
— Что я сделала? — спросила она почти неслышно.
— Вы всегда ему не доверяли.
— Он был такой же, как и другие, — медленно проговорила она.
— Нет, не такой.
А она продолжала ровным бесчувственным голосом:
— Он был лжив.
Тут вмешался Штейн.
— Нет! Нет! мое бедное дитя…
Он погладил ее руку, пассивно лежащую на его рукаве.
— Нет! Не лжив! Честен! Честен! — Он старался заглянуть в ее окаменевшее лицо. — Вы не понимаете. Ах, почему вы не понимаете?.. — И затем, обращаясь ко мне, бросил: — Ужасно! Когда-нибудь она поймет.
— Вы ей объясните? — спросил я, пристально на него смотря.
Они пошли вперед.
Я следил за ними. Подол ее платья волочился по тропинке. Черные волосы были распущены. Она шла, прямая и легкая, подле высокого, медленно шагавшего старика. Длинное пальто Штейна прямыми складками спускалось с его плеч. Они скрылись из виду за той рощей (может быть, вы не забыли), где растут шестнадцать разновидностей бамбука. Я был зачарован красотой этой поющей рощи, увенчанной остроконечными листьями и легкими кронами; меня приводила в восторг эта легкость и мощь, напоминающая голос бездумной жизни. Помню, я долго на нее смотрел и медлил уйти, как человек, прислушивающийся к успокоительному шепоту. Небо было жемчужно-серое. То был один из тех пасмурных дней, таких редких на тропиках, когда надвигаются воспоминания — воспоминания об иных берегах, иных лицах.
В тот же день я вернулся в город, захватив с собой Тамб Итама и другого малайца, на судне которого они в страхе бежали от страшной катастрофы. Потрясение, казалось, совершенно их изменило. Великую страсть девушки оно обратило в камень, а угрюмого молчаливого Тамб Итама сделало чуть ли не разговорчивым. Угрюмость его уступила место недоуменному смирению, словно он видел, как в минуту опасности могущественный амулет оказался бессильным. Торговец Буги, робкий человек, ясно изложил то, что знал. По-видимому, оба были подавлены чувством великого удивления перед тем, чего не могли понять.
Этой фразой и подписью Марлоу заканчивалось письмо. Тот, кому оно было адресовано, прибавил света в лампе. Одинокий над вздымающимися крышами города, словно смотритель маяка над волнами, обратился он к страницам рассказа.
Как я уже упоминал, все это дело начал человек по имени Браун, — такова была первая строка повествования Марлоу. — Вы избороздили Тихий океан и, конечно, о нем слышали. Он был типичным негодяем на австралийском берегу. Причина не в том, что он часто там показывался, а в том, что всегда являлся героем всех мошеннических историй — историй, какими угощают приехавших с родины. Самой безобидной истории из тех, о которых толкуют от мыса Йорк до бухты Эден, вполне достаточно, чтобы повесить человека, если рассказать ее в подобающем месте. Рассказчики никогда не забывали упомянуть, что есть основания предполагать, будто он был сыном баронета. Так или иначе, но факт тот, что он дезертировал с английского судна в первые дни золотой лихорадки, а через несколько лет о нем заговорили как о чудовище, терроризирующем ту или иную группу островов Полинезии.
Туземцев он вербовал насильно, грабил какого-нибудь одинокого белого торговца, а ограбив дочиста, предлагал бедняге дуэль на берегу, что было бы довольно справедливо, если бы жертва не оказывалась к тому времени полумертвой от страха. Браун был подлинным пиратом наших дней, как и его более знаменитые предшественники; но от современных ему собратьев по ремеслу (таких, например, как Булли Хайес, вкрадчивый Пис или этот франтоватый негодяй, известный под кличкой Грязный Дик) он отличался отчаянной наглостью и страшным презрением к человечеству вообще и к своим жертвам в частности. Остальные были вульгарными и жадными скотами, но он, казалось, руководствовался какими-то более сложными целями. Он грабил человека словно для того, чтобы показать свое презрение к нему, и мог убить или изувечить какого-нибудь тихоню, проявляя при этом такую свирепость и мстительность, как будто хотел застращать самого страшного головореза. В дни своей славы он владел вооруженной шхуной со смешанным экипажем из канаков и беглых моряков с китобойных судов и хвастался (не знаю, имел ли он на то основание), будто его тайком финансирует самая респектабельная фирма торговцев копрой. Позднее, как передают, он удрал с женой миссионера, молодой женщиной из Клепхема, которая в порыве энтузиазма вышла замуж за кроткого парня, а затем очутившись в Меланезии, почему-то сбилась с пути.