Удивительным, правда, было то, что он никак не мог осознать, что же такое он выделял вокруг себя, в чем видел эту неуловимую общую особенность людей. Эта особенность приносила ему какое-то странное чувственное наслаждение, радовала, волновала его — но что же это? Что?
Однажды в институте мимо Ваганова пробежали Лена и Борис; она не видела Ваганова и очень естественно держала Бориса за руку. Ваганова не то поразило, что они были вместе, что держались за руки и что, проходя мимо, не заметили его, но другое: они были как одно настроение — радость, веселье, легкость. Они были все то, в чем ему, Ваганову, не было места. Он — это одно, она — это другое. И вот тут-то он с болью понял, что время в самом деле существует явно, конкретно: время, только оно, внутренние и з м е н е н и я, происшедшие в Лене, удалили ее от него. Теперь она уже не понимает его, он чужд ей своими мыслями.
Тем с большим чувством внутреннего откровения потянулся он к чужим людям. И вновь увидел в них то притягательные и общее, что словно бы оправдывало его размышления. Тайна, которая была в каждом человеке, то одной, то двумя, а то несколькими чертами, эта тайна была так сильна, что всей душой своей он не мог не потянуться к ней.
Он не понимал еще, что потому он потянулся к ней, что в сердце его, ровно бы уже уязвленном, продолжала жить где-то в самой глубине, в какой-то странной сути надежда. Надежда эта была любовью.
Этой любви еще нужно было проснуться, еще ощутить, вспомнить самое себя, но главное — она жила в нем, она была.
Если его оставили одного, то для того, наверное, чтобы он наконец понял, кому он посвящал все свои метания, поиски, заблуждения. Ведь он любил — и не ту вовсе, с которой жил и с которой был одинок, размышляя о времени и пространстве, но ту, которая и послужила причиной этих размышлений.
Он не понимал еще этого так, чтобы перед глазами наверное встал конкретный образ, но то чувство общего и прекрасного в людях, та тайна, что волновала его, — это ведь была красота.
Когда он вновь заметил ее, вот в этой женщине, в этом ребенке, вон в той девушке, ему открылось, что он давний ее пленник, что любовь и красота, если они и толкнули его задуматься над временем и пространством, то лишь для того только, чтобы он вновь вернулся к ним.
Любовь вновь ожила для Ваганова, она была вокруг него, воплощалась в красоте, ее зове постигать ее, стремиться к ней. Он почувствовал себя со временем не созерцателем даже, но мучеником красоты, потому что терялся в ней и не находил выхода чувствам.
Не изменив жене, он уже изменил ей с людьми.
Когда Лена почувствовала это, когда поняла, что из-за времени и пространства в их семье происходит нечто очень серьезное и важное, она испугалась. Она любила Ваганова, но хотела видеть его не тем, кем он был, а другим, но и он хотел видеть в ней не ту, а другую, даже больше — он хотел, чтобы она была той, другой.
Лена вновь начала интересоваться его жизнью, его мыслями, но, раз оттолкнув его, раз направив его к размышлениям об истинной его любви, она ничего уже не могла вернуть. Со страхом и чувством собственного неверия в то, что понимала и видела, она все более убеждалась, что, что бы ни совершалось в их доме, в их семье, потеряло для Ваганова всякий смысл. Она видела движение его внутреннего «я» — от нее к другим — и не могла простить ему этого.
— Предатель! — так сказала она ему впервые.
Он, сразу не поняв, словно бы споткнулся на услышанном слове, но тотчас ощутил, как густая, враз наполнившая его до краев обида растеклась в нем. Он, думающий, знающий, внутренне кричащий ей, что это она, она предательница, вдруг услышал: предатель — он.
Ваганов постучал в дверь.
— Да, да! — услышал он. — Кто там?
Он вошел в дом: свет низкой, не прикрытой абажуром лампочки ослепил его. Он защитил ладонью глаза и, щурясь, наугад сказал:
— Здравствуйте!
— Здорово, здорово, парень, — усмехнулся кто-то, и когда Ваганов немного погодя убрал от глаз руку, то увидел отца Майи, каким его и запомнил: с бородой, в круглых очках. Знакомы они не были, и отец Майи смотрел на него с любопытством и затаенной усмешкой.