Однако ни о каких иных, более полных источниках информации об осужденном при существовавшей в ту пору системе, когда все ходатайства о помиловании без какого бы то ни было серьезного их изучения, серьезной оценки на местах сплошным потоком шли в Москву, в администрацию президента, и говорить не приходилось. Приговор суда и официальная характеристика — вот и вся возможная информация о человеке.
Да и сама процедура рассмотрения просьб заключенных вряд ли способствовала принятию обоснованных решений. За неделю до очередного заседания комиссии нам раздавали 150–200 таких куцых, мало о чем говорящих справок, и за три-четыре часа необходимо было их все обсудить и по каждой принять решение. На осужденного выходило, стало быть, минуты по полторы. Вот в таком темпе, таким галопом и решались человеческие судьбы.
На этой почве между мной и тем чиновником возникли крайне напряженные отношения. Я не скрывал, что думаю о заведенном порядке, чиновник же, которому порядок этот давал огромную власть, искал повод со мной посчитаться. И нашел. Выступая в «Литературной газете» в защиту осужденных хозяйственников, тех самых, кто вынужден был совершать преступления, чтобы не останавливалась работа (давали взятку за необходимый заводу дефицитный насос или за бензин для машин «скорой помощи»), я познакомился с руководителями созданного в то время «Общества защиты осужденных хозяйственников». Теперь, когда я вошел в комиссию, они обратились ко мне с жалобой: ходатайства о помиловании хозяйственников долго лежат в отделе безо всякого движения, чиновник упорно не дает им хода, нельзя ли ускорить? По моему предложению дела эти стали поступать на комиссию, и, если мы видели, что человек оказался без вины виноватым, преступление его было вынужденным, комиссия рекомендовала президенту его освободить. И тут же пополз пущенный чиновником слух: «Борина хозяйственники подкупили». Метод расправы с противником при помощи «чемоданов компромата» тогда еще не получил широкого распространения, это произойдет несколько позже, но охотники навредить человеку, измазав его грязью, находились всегда, мы не раз с этим сталкивались в «Литгазете». Заступишься за кого-нибудь, и тут же твой противник, подвергнутый в газете критике, сигнализирует в инстанции: «обратите внимание, корреспондента подмазали». Так что действия чиновника из отдела помилования, как в свое время утверждения Тельмана Гдляна о полученных мною взятках, меня нисколько не удивили. Удивило другое: отношение к словам чиновника председателя комиссии. Не думаю, чтобы Приставкин ему поверил, но он довольно резко сказал мне, чтобы ходатайствами хозяйственников я больше не занимался.
Вообще с этого времени он все больше стал меня удивлять. Я прекрасно знал, каким он бывает подозрительным, как присуща ему болезненная мнительность, как настороженно относится к людям, чаще всего безо всякого основания, но не ожидал, что это коснется и меня: не первый день знакомы. Но тут, как-то сорвавшись, он вдруг крикнул мне: «Ты ведешь себя как начальник». Я ничего не мог понять. Естественно, никакого чинопочитания между нами не было и быть не могло, слишком давние нас связывали приятельские отношения, да и сам он всячески подчеркивал, что в комиссии собрались друзья, единомышленники и каждый может открыто говорить все, что думает. К тому же и спора-то у нас с ним обычно не возникало, мы оба были убежденными противниками смертной казни, оба на комиссии голосовали за освобождение осужденного или же, когда это было невозможно, за самое мягкое ему наказание. И вдруг — такой всплеск неприязни, откровенной злобы. Что это? Влияние того самого чиновника? Раскусив, как легко поддается Приставкин внушению, он вполне мог постараться на него воздействовать. Но к чиновнику отношение у него, мне казалось, тоже было достаточно осторожным, мы не раз с ним это обсуждали.
Дальше — больше. Звоню в бюро пропусков, заказываю пропуск человеку, с которым я договорился о встрече, а мне говорят: «Извините, но есть указание председателя комиссии вашу заявку не выполнять, только его и начальника отдела». Изучаю назначенное к рассмотрению на комиссии дело, материалы остались в кабинете Приставкина, дверь туда, однако, заперта, прошу у секретарши ключ, она отвечает: «Простите, Александр Борисович, но Анатолий Игнатьевич велел ключ вам не давать». Я разозлился. Вечером захожу к нему, говорю: «Давай объяснимся. Какие у тебя ко мне претензии?» Отводит глаза, мнется: «Вот ты проталкиваешь на комиссию дела хозяйственников…» «Хорошо, — говорю, — их ходатайствами будешь заниматься ты сам. Что еще?» — «Больше ничего». А назавтра крик: «Зачем ты втянул меня в разговор, в другой раз тебе не удастся». Что не удастся? Разговаривать нам друг с другом?