Услужить начальству и породниться с рядовым читателем — задачи, конечно, взаимоисключающие. Но Чак (как его назвали в редакции) виртуозно умел их совмещать.
Проработав много лет в газете, я видел Чаковского самым разным и в самых разных ситуациях. Иной раз он бывал разговорчив, даже пускался в откровения, но чаще, проходя мимо вас, еле кивал. Нередко учил, как надо поступать в той или иной ситуации. Мой коллега Евгений Богат в редакционной машине спешил на вокзал. По дороге машину безо всякого повода остановил гаишник, придрался к водителю, Женя чуть было не опоздал на поезд. Вернувшись из командировки, он возмущенно рассказал об этом Чаковскому. «Ну и что? — презрительно сказал Чак, — вы, конечно, объясняли милиционеру как тот не прав, говорили ему про нравственные искания? Знаете, как надо было? Ткнуть ему в лицо свое редакционное удостоверение, не выпуская его, конечно, из рук, и крикнуть: „Представьтесь!“». Но министру внутренних дел Александр Борисович все-таки позвонил, того гаишника быстро нашли, он явился с повинной в редакцию, два часа продержали его в приемной, а, приняв, Александр Борисович сказал: «Не знаю, не знаю… Просите прощения у Евгения Михайловича. Простит — так и быть. Не простит — пеняйте на себя». Чаковский мог замолвить за кого-то из нас слово в издательстве, и тогда книга быстрее шла в набор, моей тете, потерявшей на войне сына, помог в Ленинграде установить телефон — но делал он это, как бы даже не очень вникая в ситуацию, почти мимоходом, не интересовался, чем завершилось его вмешательство: то ли не сомневался, что к нему прислушаются, то ли его это не слишком и занимало. На юге в автомобильной аварии трагически погибла его дочь. Тело привезли в Москву, и все мы поехали на похороны. Из крематория Чаковский отправился прямо в редакцию, назначил на этот час заседание редколлегии. В коридоре я подошел к нему. Он был серый, сразу как-то осунулся, в один день постарел на несколько лет. Мне захотелось обнять его, что-то сказать… Но, не дослушав меня, он спросил, пришел ли ответ на какое-то наше письмо. Мне показалось, в своем горе он бежит, прячется от человеческого сочувствия.
Он мог совершать поступки, которые от него никто не ждал, делать то, что никак уж не укладывалось в наше о нем представление.
Как-то сотруднику международного отдела велели срочно, за один вечер, написать в номер какой-то пропагандистский материал, который пойдет за подписью секретаря Союза писателей СССР Георгия Маркова. Возможно, вечер у журналиста был занят, а может быть, сочинять эту халтуру ему просто претило — он открыл какой-то старый выпуск «Блокнота агитатора», нашел статью на ту же тему и перекатал ее слово в слово. Кто читает такую макулатуру? Но случилась так, что некий военный пенсионер статью в «Блокноте агитатора», увы, прочел. И написал секретарю Союза писателей СССР, депутату Верховного Совета СССР и члену ЦК КПСС Георгию Мокеевичу Маркову: «Как вам не стыдно! Я вас уважал, а вы, оказывается, низкий плагиатчик».
Что тут началось! Чаковский орал так, что стены дрожали. Сотрудника редакции немедленно выгнали.
Прошло некоторое время, и к Чаковскому стали приходить товарищи этого журналиста. Да, конечно, поступку его нет оправдания, он ужасно подвел газету, но ведь, если разобраться, то и Марков, наверное, не должен был ставить подпись под материалом, который не он писал. К тому же журналист этот уже не молод, много лет проработал в редакции, никогда никаких нареканий не имел. Нельзя ли его простить?
Чаковский ничего не желал слышать. Кричал: «Что вы тут несете? Я со стыда готов был сгореть, встретившись с Марковым». Но как-то, накричавшись, сказал ходатаям: «Добренькие какие! Ведь не на вас, а на мне лежит ответственность за этого дурака». И журналиста — с выговором, с криками, с попреками — в конце концов восстановили на работе.
И еще. В ту пору, когда во всю свирепствовал в стране пресловутый «пятый пункт», в редакции «Литературной газеты» работало очень много евреев. Известно было, что на Старой площади нас так и называли — синагога. Многие «золотые перья» в редакции принадлежали людям с подпорченной анкетой.