Я понимал, отчего, прочитав мой очерк, рассвирепел Сима Соловейчик и почему не одобрил меня Эдик Успенский. Действительно, получалось, что дремучие люди, которым противопоказана профессия учителя, в результате победили: талантливый Морозов из школы ушел, а они, тупые бездари, благополучно продолжали работать. И я с этим вроде бы смирился. Но мне казалось, что никчемность этих тупиц и так за версту видна, о чем тут еще говорить, и так все ясно. А вот когда талантливый, замечательный педагог действует чисто большевистскими, разрушительными методами, желая созидать, наоборот, крушит — это уже требовало серьезного разговора.
Эдик передал мне книжку, сочиненную человеком, которого я назвал Морозовым. В ней он вывел меня, тоже под другой фамилией, рассказал, как я продался начальству и по их указке написал свой гнусный очерк. Но иначе, вероятно, он и не мог отнестись ко мне, он держался за свою правду и готов был всячески, любым способом ее отстаивать. Что ж, я его понимал.
А с Симой Соловейчиком у нас состоялся очень долгий разговор о нетерпимости и большевизме, выяснилось, что мы тут полные единомышленники, и наши добрые, очень дружеские, теплые отношения сохранились до самой его безвременной кончины.
В начале семидесятых в редакцию «Литературной газеты» пришло любопытное читательское письмо. Его автор спрашивал, можно ли подписаться на одну лишь вторую «тетрадку», а первую не получать вовсе, она ему не нужна. Письмо это нас позабавило, однако в нем содержался глубокий смысл. Дело в том, что на первых восьми полосах, составлявших как раз первую «тетрадку», печатались чаще всего верноподданнические идеологические статьи, громились диссиденты и им сочувствующие, выводились на чистую воду акулы империализма. Конечно, и там порой удавалось напечатать честную критическую статью или опубликовать настоящую поэзию, но каждый раз это требовало почти героических усилий журналистов из первой «тетрадки» — Геннадия Красухина, некоторых других моих коллег. Нам, работающим во второй «тетрадке», жилось несравненно легче. Хоть и мы нередко оказывались бессильны пробить цензурную стену, хоть печальная судьба постигла не только мои очерки о взрыве на Минском радиозаводе и о пожаре в гостинице «Россия», многие другие неугодные начальству материалы точно так же шли в корзину, — на восьми полосах второй «тетрадки», отданных разделу «внутренняя жизнь» и «Клубу 12 стульев», практически в каждом номере можно было прочесть смелый по тем временам правовой очерк Евгения Богата или Аркадия Ваксберга, содержательный аналитический материал Павла Волина или Александра Левикова, фельетон Владлена Бахнова или Леонида Лиходеева.
Наши товарищи, работавшие в первой «тетрадке», не без обиды говорили нам: «Вы, конечно, чистенькие, но за наш счет». И то была правда. Идеологическая канонада первой «тетрадки» в известной степени прикрывала относительную вольницу «тетрадки» второй.
Такие противовесы, такие ходы очень соответствовали духу Чаковского, его характеру. Он был человек в высшей степени карьерный, без высоких постов и лычек не мыслил своего существования, ему необходимо было состоять кандидатом в члены ЦК, быть депутатом Верховного Совета СССР, господствующему строю служил он верой и правдой, но к барабанному бою коммунистических лозунгов относился равно с тем же цинизмом, что и к правозащитным призывам диссидентов. И то, и другое вызывало у него легкое презрение, чего в иные минуты он даже не особенно скрывал.
А вот успехи газеты волновали его по-настоящему. Редактором элементарной газетной жвачки, той, что представляли собой наши тогдашние периодические издания, он быть не хотел, да и, вероятно, не смог бы. Ему, разумеется, очень важно было, чтобы о газете одобрительно отзывались в самых высоких кабинетах, любые средства здесь годились, иначе обесценивалась бы вся его работа, однако этого ему было мало. Ему еще требовалось, чтобы о газете заговорила вся страна, чтобы миллионы людей каждую среду читали ее от корки до корки, чтобы из года в год росли ее тиражи, чтобы читательская почта неиссякаемым потоком шла в редакцию.