Непонятно, что иногда движет таких, как я. Это, признаю, признаки наглядного недуга. Полная неполноценность. Видишь распростертое тело, гниющее и в струпьях, или издающего стон попрошайку, или хитроумно камуфлированного якобы героя сгинувших фортеций – так тянешь руку с милостыней или бинтами. Видишь на пути камень, притащенный задолго до обезьян ледником – обойди, плюнь. Нет, надо посетовать или толкать бесполезно с бесполезной дороги.
Слышишь плач дитя, урожденного от урода и падшей, в промокших вонючим вином обносках, тряпье и лохмотьях. Знаешь – вырастет, станет уродом в пьяных обносках. Нет, ноги несут, и отказавшая больная башка зовет – подойди, погладь дитю мятые волосенки и скажи: мальчик… девочка? – все будет хорошо.
Я подошел к бонзе и протянул руку, а рыхлый крупный Пращуров оперся и поднялся на тяжелых ногах, обдав меня запахом одеколонов, коньяка и мятных лекарств. И вдруг зашуршал мне на ухо, дыша неровно и злобясь:
– Трупы… все сольют, нет никого… стрелков пригнал этот. Карнавал… а у меня голос, захочу… и все… найдут гражданина… и все… кирдык-мурдык. Тебя как кличут? Эти все зубы лыбят, шакалы… а чуть что, разорвут… Найду голос. Тебя как звать, человек?
– Павел… Петр, – сообщил я на автомате.
– Приходи ко мне Петр-Павел, – просопел тихо Председатель Избирательного Сената, – посидим… Покажешь, как надо толкаться. Шучу, Павел-Петр… А эти…
И он тяжело оттолкнул меня и поперся назад к микрофону, через который какой-то жирный старик на полуидише тенором визжал народную песню северо-южных стран, под бубен-барабан и гусли.
– Прекрасный, чудный мой народ! – воскликнул, взойдя на трибунку конституционный голос. – Вот куколка, подарок развитого капитала. Пока летела к нам по трубе, потеряла ручку… ножку. Больная, и все ж спешит, торопится – хочет порадовать наших малышек. Дарим, дарим, – и он схватил опять очумевшую рядом с микрофонов девчушку и высоко поднял над головой. И вся площадь зашлась в благодарном, целебном кашле и вздохах. – И вручаем дипломам… дипломантам ключи от дипдеревни. Вот оно, – Пращуров помотал над головой огромной связкой.
Бравурно убранный цветами оркестрик из скрипок и балалаек бухнул марш, к мелким молочным облачкам, летящим по сизому небу, помчались выпущенные подсадными миролюбцами сизые, трюхающие, гадящие на лету голуби, и стало весело.
Но и здесь от момента вдруг оторвалась торжественность и глухо шмякнулась во внезапную яму тишины. Оркестрик подавился мажором, зазвенели примкнутые и примкнувшие к ружьям латышские штыки. Завопила одинокая сумасшедшая старуха в дальних рядах, наколовшая пятку об колючую железку. По площади прошелестел шепот, пронесся шумок, буруном выкинулся единый выдох.
На деревянный помост, сопровождаемый цепкими людьми, взобрался, ловко и легко впрыгнув, совершенно новый человек. Это был наш НАШЛИД. Начальник края подошел к микрофону и с грустью поглядел на Пращурова, который, словно инсультник, вцепился в микрофон.
– Ну, – сказал НАШЛИД, а потом резко толкнул рыхлого чиновника в плечо. И тот отлетел в сторону и рухнул.
– Ну! – громко и сдержанно сообщил краевой голова в железку. – Здравствуй, народ. Не скрою печали. Сердце болит. Все знают, сегодня у нас беда. Провал домов, есть жертвы. Кое-кто ушибся. Латыши и наши краевые плечо в плечо с южными и северными друзьями работают на яме. Я только оттуда. Но, братья и сестры, чем туже жизнь, тем все мы роднее, ближе, дружнее. Тяготы нас не сдюжут. Мы победим. А теперь так… Указ. Эти, диплодоки, доки дипломатии, послы – подождут. Да не обидятся соседние дружеские земли. Все жилье отдаем пострадамшим, лишившихся крова. Детям, внукам, матерям, калекам и не очень. Вот и весь сказ. Справимся с трудностью – достойно проведем Олимпиаду инвалидов.
Тут, как по мановению чьего-то ока, толпа разразилась громом здравиц и треском аплодисментов. Но откуда-то сбоку по приступочкам эстрадки наверх вползла средненькая, бедно наряженная старушенка и поползла прямо к НАШЛИДу, норовя схватить его руку и целовать. Ее пытались сдержать, но она причитала так страстно, что великий человек осадил охрану ладонью.