Остров Эльба, август 1979 года[3]. Я поправляюсь здесь, выбившись из колеи от безделья. Всю вторую половину дня я провожу один в ризнице, переделанной в комнату; остальные ушли на пляж. Я погружаюсь в грезы, дремлю, что-то читаю, пытаюсь писать без особого желания. Не в силах к чему-либо прикоснуться…
Словно скрытая болезнь, ко мне подбирается страх, что я больше не смогу фотографировать. Я подумал отделаться от аппарата, отдать его, убрать навсегда. Но этим утром, когда сильно дует сирокко и на море должна начаться буря, мы спускаемся на машине к Рио Марина, чтобы посмотреть на волны вдоль насыпи, и, как только я там оказываюсь, меня захватывает хрупкое видение, и я злюсь, что не могу его снять. Я киплю от того, что у меня нет с собой аппарата, до тех пор, пока видение не распадается, не рассыпается, чтобы переродиться в одно сплошное сожаление: между насыпью и каменным молом тянется тонкая полоса пляжа, на которую обрушивается море, в сером поле, слегка отливающем синевой, сверкающем в своей мощи, под пенящейся массой на расстоянии друг от друга против водяного фронта, борясь с волнами и уступая их сбивающему напору, выстроились в ряд четверо юношей.
Почему у меня возникло желание сфотографировать их? Появляется и другой вопрос: почему я считаю это видение «совершенным»? Нужно сказать, что, глядя на эту сцену, я уже вижу фотографию, на которой она запечатлена, и возникающую следом автоматическую абстрактность, переносящую четырех юношей в некую пенную ирреальность. Прежде всего, сверкающая мощь, почти белая, уже довольно абстрактная мощь бури, жаркого воздуха, сирокко, который кружит голову, усыпляет и, говорят, навевает смертоносные сны. Потом четверо юношей, которые, стоя чуть ниже, образуют, помимо их воли, на разделяющем нас расстоянии, странную и совершенную композицию: странны их обнаженные худые тела, видные со спины, лишь один тучноват, другого венчает резиновая купальная шапочка, очерчивающая форму головы; прекрасна их ровная прямая линия, равная удаленность друг от друга на тонкой полоске пляжа.
Но вскоре видение, рассыпаясь, утрачивает совершенство: тучный юноша только что вышел из воды, поднялся на пляж, чтобы вытереться и переодеться; теперь в пенной бахроме остались только двое, у одного купальная шапочка, и картина уже более банальна: композиция, равная удаленность нарушены; тучное тело из нее исчезло, и меня охватывает сожаление, что я не смог поработить прошедший миг, совершенную пропорцию. Я мог бы вернуться в тот же самый час на следующий день, если сирокко не утихнет, люди конечно же, еще будут кружиться в волнах, свет будет столь же ярким, но я знаю, что эта картина уже утрачена и мне не удастся испытать то же волнение. Даже если я не теряю надежду на то, что четверо юношей вернутся на следующий день точно такими же, как и сегодня, чтобы предоставить свои силуэты моему плену (в чем я, разумеется, сомневаюсь), я могу представить, что воссоединенное видение более не захватит меня ни таким же образом, ни с такой же силой, ибо у него уже будет время, чтобы я осмыслил его, чтобы оно кристаллизовалось во мне в совершенный образ, фотографическая абстракция состоится сама собой на чувствительной пластине памяти, та потом будет проявлена и отпечатана на письме, за которое я принялся вначале, чтобы отделаться от моего фотографического сожаления. Теперь мне кажется, что эта письменная работа превзошла и обогатила мгновенную фотографическую транскрипцию, и что, если бы я попытался завтра вновь отыскать реальное видение, чтобы сфотографировать его, оно показалось бы мне скудным.
Если бы я сфотографировал его немедленно и если бы фотография оказалась «хорошей» (то есть достаточно верной воспоминанию о чувстве), она бы принадлежала мне, но сам фотографический факт стер бы всякое воспоминание о непосредственном чувстве, ибо фотография — занятие всеохватывающее и позволяющее многое забывать, тогда как письмо, которому она может только препятствовать, — занятие меланхолическое, и видение было бы «возвращено» мне в виде снимка, как некий заблудившийся, потерявшийся предмет, который мог бы носить мое имя: я мог бы присвоить его, но он навсегда остался бы для меня чужим (как предмет, бывший сокровенным для человека, потерявшего память).