Фотографирование — занятие весьма страстное. Однажды, когда родители жили еще в Ла-Рошели в большой светлой квартире, окруженной балконом, нависавшим над деревьями приморского парка (следовательно, мне было тогда лет восемнадцать), я приехал к ним на выходные и солнечным, но прохладным и довольно ветреным тихим днем решил сфотографировать мать на пленку.
Я уже фотографировал ее на каникулах вместе с отцом, бездумно делал банальные снимки, ничего не говорившие о наших отношениях, о той привязанности, которую я к ней испытывал, снимки, передававшие лишь общий вид, внешний облик. Кстати, чаще всего мать отказывалась фотографироваться: говорила, что не фотогенична и необходимость позировать выводит ее из себя.
Если мне было восемнадцать, стало быть, шел 1973 год, и матери, родившейся в 1928 году, исполнилось сорок пять. В этом возрасте она была еще очень красива, но отчаянье уже близилось; я чувствовал, что она находится на последнем рубеже, отделявшем от старения, от печали. Надо сказать, что до тех пор я отказывался ее фотографировать, так как мне не нравилась прическа, которую мать периодически просила себе сделать: жуткий перманент с искусственно завитыми локонами, покрытыми лаком, неудачно обрамлявшими ее лицо со всех сторон, они скрывали и искажали его. Мать была из тех женщин, которые хвалятся сходством с какой-нибудь актрисой, — в данном случае, с Мишель Морган, — и которые идут к парикмахеру с журнальной фотографией этой актрисы, чтобы воспроизвести прическу модели. Так что мать носила приблизительно ту же прическу, что и Мишель Морган, которую я, разумеется, возненавидел.
Отец запрещал матери пользоваться косметикой и красить волосы, а, фотографируя ее, приказывал улыбаться или же снимал ее против воли, делая вид, что настраивает аппарат, чтобы она не успела привести себя в порядок.
Первое, что я сделал — выпроводил отца, прогнал его со сцены, где должна была проходить съемка, чтобы мать больше не смотрела на все его глазами, и освободил ее на время от давления, продолжавшегося больше двадцати лет; остался только наш собственный сговор, новая договоренность; удалось избавиться от отца и мужа, остались только мать и сын (не хотел ли я в самом деле разыграть отцовскую смерть?).
Затем надо было освободить ее лицо от горы уложенных волос: я сам подставил ее склоненную голову под кран, распрямляя волосы, и вытер голову полотенцем, чтобы не намокли плечи. Она была в белой комбинации. Я предложил ей примерить старые платья, воспоминания о которых сохранились у меня с детства; к примеру, синее платье в белый горошек с воланами, напоминавшее мне о воскресенье, о празднике, о лете, о радости, но либо мать уже не могла «влезть в платье», либо платье казалось мне лишним: оно становилось слишком важным, чересчур бросалось в глаза и, в конце концов, снова «прятало» мать, хоть и не так, как это получалось у отца; я же стремился, оглядываясь назад, избавить ее от прошлого. Я долго расчесывал ее светлые не очень длинные волосы, чтобы они полностью выпрямились, лишились объема, пышности, дали проявиться чистоте черт, прямому носу, тонким губам, высоким скулам, и — почему бы и нет, даже если фотография будет черно-белой, — голубым глазам. Я слегка напудрил ее тусклой, белоснежной пудрой.
Потом я отвел ее в гостиную, утопавшую в нежном и жарком, всепроникающем, умиротворяющем свете начала лета, и поставил напротив окна белое кресло посреди зеленых растений, фиговой пальмы, фикусов, чтобы свет ложился на него более ровно, и чуть опустил штору, смягчая силу солнца, которое могло чересчур высветить, стереть лицо. Я убрал из поля зрения все «отвлекающие» предметы: например, плексигласовый столик, на котором лежали журналы с телепрограммой. Мать в комбинации и с полотенцем на плечах ждала в кресле, когда я закончу приготовления: сидела прямо, но не напряженно. Я заметил, что ее лицо расслабилось, морщинки, которые грозили появиться, если бы она сжимала губы, совершенно исчезли (я на миг остановил время, замедлил старение, я возвращался в своей любви к матери в прошлое). Она величественно восседала передо мной, словно королева перед казнью (теперь я спрашиваю себя, не своей ли казни она ждала, ибо, как только образы будут зафиксированы, снимки сделаны, старение возобновится с головокружительной скоростью; в этом возрасте между сорока пятью и пятьюдесятью годами, когда оно с такой силой настигает женщин; и я знал, что, как только пружину отпустят, мать поддастся ему с безразличием, безмятежностью, абсолютной покорностью, и что она будет жить, увядая, не пытаясь, глядя в зеркало, восстановить прежний облик с помощью кремов и косметических масок…)