«Говорят, что Сталин гонит всех правых и потом сделает все ихнее сам. Правильно поступает, потому что народ сейчас до того обозлен, что до нового хорошего урожая необходимо все держать в кулаке»;
«Летом Сталин погрозил коллективизмом, и хлеб спрятали. Так, видно, надо, а то сейчас чуть бы воли немного гражданам, дали бы они знать, где раки зимуют».
Именно эти реалистические соображения и объясняют двойственную позицию, которую занял Пришвин по самому больному для России рубежа двадцатых — тридцатых годов вопросу — вопросу о коллективизации. Привыкший во всем искать положительный смысл, писатель и здесь пытался найти моменты, оправдывавшие политику большевиков в деревне. Вот еще одна характерная сцена из жизни Пришвина: его разговор с неким жителем Сергиева Посада, которому Михаил Михайлович пытался объяснить свой взгляд на колхозы (или, как он их чаще называл, коллективы):
«Всю нашу беду, включая коллективизм и коммуну, понимать надо из нашей отсталости в мире: пробил для нас такой час, или догнать весь мир (в технике), или отдать себя, как Китай, на эксплуатацию другим государствам. Мы решили догнать…
— Но зачем же коллектив? — спросил садовник.
— Чтобы разрушить современную деревню, — ответил я, — последствием этого разрушения будет армия рабочих для совхозов, с одной стороны, и, наконец, отделение от них людей, призванных обрабатывать землю, которым эта возможность будет предоставлена, потому что государству выгодно пользоваться их добровольным, самозабвенным трудом».
Ничего нового в позиции Пришвина здесь не было: он не видел будущего за русской деревней и не слишком о ней жалел, находя в ее бытовании более темных, нежели светлых сторон, и оттого коллективы понимались им как шаг вперед, как необходимый этап в деле разрушения общинного мира для того, чтобы расчистить путь к частному и более эффективному владению землей.
«— Значит, через коллектив к совхозу?
— Да, — ответил я, — к совхозу, с одной стороны, и к частному долголетнему пользованию землей, с другой…»
В этом гармоническом сочетании государственной воли и народного миропорядка, закрепляющего права личности, видел писатель будущее России.
Вообще утопического в сознании Пришвина при его «антинародничестве» было всегда на удивление много, но в случае с крестьянством и с коллективизацией эта доля была особенно велика:
«Мужики теперь поняли свою ошибку и скоро все, как некогда шкрабы, пойдут в коллективы: им тогда и луг прирежут, и трактор дадут. Есть расчет! Так жизнь постепенно рассосет, обморозит догматику марксизма и коммунизма, от всего останется разумное и полезное для личного органического творчества жизни…»
В истории все происходило наоборот, но странным образом писатель продолжал убеждать себя в целесообразности затеянных в деревне реформ. Все понимал: «Жизнь в колхозе фабричная. Она тяжелей деревенской и скучней», но все равно доказывал сомневающимся «невозможность хозяйства вне колхоза» и приводил соображения весьма неожиданные:
«В деревне беднота, которая с самого начала паразитировала на трудящихся, когда теперь дошло дело до вступления в колхоз, вдруг повернула фронт и оказывает бешеное сопротивление. Это и понятно: в колхозе надо работать. Идут в колхоз те, кто боится быть раскулаченным».
«Последние конвульсии убитой деревни. Как ни больно за людей, но мало-помалу сам приходишь к убеждению в необходимости колхозного горнила. Единственный выход для трудящегося человека разделаться с развращенной беднотой, единственный способ унять своего бездельника сына, проигрывающего в карты его трудовую копейку».
«Взять наших мужиков, ведь они все индивидуалисты и всякую общественную работу делают нехотя. Система колхозных трудодней — это единственное средство принудить их работать для общества, но, конечно, отдельные крестьяне есть отличные общественники. И вот то, что они со всей радостью делали бы от себя, теперь им из-за ленивых анархических масс приходится делать под палкой. Для них-то именно государственное принуждение и является кащеем».
Прав Пришвин или не прав в оценке социального расслоения деревенского люда и русского крестьянства как анархической массы, которая при подобном подходе, оказывается, сама была исторически виновна в необходимости насильственной коллективизации ради ее же блага, но если вспомнить, что совсем недавно любимым героем писателя был перепелиный охотник Гусек, человек с хозяйственной точки зрения совершенно никчемный, природный лентяй и наверняка стихийный анархист в душе, то противоречие получится любопытное, клином раскалывающее Пришвина-художника и гражданина.