После лечения в госпитале он возвращался домой, в свое поместье. И, подъезжая к нему, представлял удивление и восторг домочадцев. Случилось иное. Еще издали, за голыми безлистыми деревьями, увидел возле дома необычную суету, множество людей. В двери вытаскивали столы, стулья, зеркала. «Переезд?» Лишь успел подумать, как в распахнутые окна вылетели мягкие вещи. Мелькнули бородатые лица мужиков.
— Гони! — крикнул возчику, а сам выхватил револьвер и выстрелил.
С этим бы криком в обратную сторону. А он — к крыльцу. Никто не испугался. Мужики, так же торопливо, как до этого разоряли господский дом, схватили Лисовского, связали и бросили в хлев на навоз.
Он кричал:
— Грабители! Бандиты!
— Нишкни! — приказали ему. — Будешь орать, кольев отведаешь.
С тем и ушли. Торопились. А он, лежа в хлеву, слышал, как сквозь сон, голоса, звон стекла, топот и треск. Ночью вспыхнул огонь. Красные мошки над ним улетали в темень и таяли. В хлев ударило жаром, затрещали стены и крыша… И он понял, что обречен, что о нем забыли или специально оставили здесь. Задергался, засучил ногами. Веревки были гнилые, или в спешке не затянули на них узлы, но он освободился. Бросился к реке, переплыл ее и, стоя на том берегу, долго смотрел на огонь, ощущая на лице его горячее дыхание. Затем пошел к станции, придумывая страшную, самую лютую кару деревенским мужикам.
Злость и ненависть, накопившиеся за ту огненную ночь, не растратил в последующие годы, так они и жили в нем, то притухая, то вспыхивая тем огромным, горячим костром, с красными мошками под самое небо…
— Ха-ам, пошел вон!
— Но-но, потише. — Иван Сергунчиков медленно поднимает лом с затупившимся об лед острием. — Разметем всех, щепок не соберете, морды ледящие.
А Захаров смотрел на белого, исступленного от ненависти Лисовского, дрожащими пальцами вырывающего из кобуры револьвер.
— Капитан, не шути, — произнес тихо, но с угрозой. — Как бы худо не было.
— Господа… — Одного генеральского слова было достаточно, чтобы Лисовского крепко взяли за руки.
Он не сопротивлялся, лишь из узкого рта со свистом и шипением вырвалось:
— Ненавижу! Ненавижу!
Захаров не спускал с него глаз:
— И я не влюблен. Какая может быть любовь? Да мы на одном пароходе, в одной беде, а тут хоть люби, хоть ненавидь, а интерес общий. И давайте без любви, а пароход спасать.
— Гнать их! Хамы! Ввалились… Как разговаривают, оскорбляют! — поддержали Лисовского.
Неужели такая пропасть, такая ненависть разделяет этих людей, что и перед смертельной опасностью они готовы вцепиться в горло друг другу?
— Эвон какие срамники! — сорвался Сергунчиков, взмахнув над головой ломом. — Сокрушу! Только пошебаршись! Раздулись тут, как борова!
— Стой! — закричал Захаров, бросился на товарища, схватил в охапку. — Брось!
Их накрыл выстрел, глухой и тяжелый в небольшом помещении, забитом людьми. Сергунчиков растерянно вскрикнул, и лом, тюкнув в палубу, грохнулся на ковер.
— Что делаете? Что делаете? — удивленно повторял Захаров, увидев в руках офицеров револьверы.
Толпа за его спиною сразу качнулась к выходу, зазвенели, посыпались стекла, затрещала дверь… Перед ощетинившейся черными дулами группой озлобленных и сплоченных этим озлоблением людей остались Захаров и Сергунчиков.
— Отставить! — крикнул генерал, как на плацу. И к Захарову с укоризной: — Кто же так обращается за помощью?
Захаров все держал Сергунчикова, ему казалось, лишь отпустит, тот упадет замертво.
— Куда тебя? Куда? Сильно? Кровь идет?
— В плечо, — словно не о себе, отрешенно отвечал Сергунчиков, но лицо было искривлено болью. — Ну, офицерье… — Он дышал отрывисто, неглубоко. В расстегнутом вороте теплой кацавейки под пальто виднелась косоворотка с белыми пуговичками и худая, жилистая шея с острым, двигающимся кадыком — казалось, раненый что-то глотает и глотает…
А у Захарова ноздри раздуваются, глаза мечут.
— За все ответите!