– Сейчас не знают, потом узнают. Найдут, из чего состоит атом. Откроют механизмы клетки. Все откроют, и тайны не будет.
– Тайна остается.
– По-моему, – сказал доктор, – мы с тобой опять договорились до существования Господа Бога. – Доктор сердился, и сердился еще на то, что ему была неясна природа этой его злости, будто она была элементарна, как атом, то есть никакой системой слов уже не определялась. – Ты же не ходишь в церковь, ты же не веришь в Бога, ты же уже соглашался, что его нет.
– Я не говорил, что его нет. Я не верю в вашего Бога. – Глаза Гумми остекленели, пена опять запузырилась в уголке рта. – Он – ваша машина, он – ваша часть. Человек не может верить в Бога, потому что Бог не снаружи. Потому что мы внутри веры. Мы частица веры Бога… – Он забормотал неразборчиво, доктор спохватился, и ему стало стыдно своей жестокости.
И как раз тут их нагнала Кармен. Она тащила за собой козу.
– Гумми, пошли домой, – строго сказала она и повела покорного Гумми, а Гумми повел козу. Гумми пошел за ней, как слепой ребенок. – Грех, доктор, – с чувством сказала Кармен. – Стыдно, доктор, – сказала она, в последний раз оглянувшись.
Доктор долго и недвижно смотрел всем троим вслед.
Давину было стыдно. Точнее, он злился на некое чуждое чувство, которое то ли впрямь было ему несвойственно, то ли он его таковым полагал, подобно всякому передовому человеку, сопротивляющемуся всему врожденному как атавизму. Странно, но именно этот убежденный (интересное слово… кем же?), самоуверенный человек ловил себя на том, что теряется в обществе интеллектуально неконкурентоспособного Гумми. Казалось бы, подобное чувство от жизни и от мира должен был испытывать не он, а Гумми; постоянную неспособность участия в чем-либо общем, доступном всем, – в игре ли, в пляске – в любом коллективном действии. (Нам знакомо это чувство неудачи, когда нас не брали в детстве в игру, и то чувство покинутости и зависти при взгляде на все это веселье сбоку, которое, впрочем, не сравнить с тем чувством опасения, даже страха и мучительной неловкости, если нас в эту игру вовлекали, и мечта в ту же секунду перевоплощалась в насилие над тобой.) Так вот, не Гумми, а Роберт испытывал именно это чувство неспособности и недоступности, едва ли не впервые с отдаленных детских пор, именно рядом с Гумми. Он ему почти завидовал, что было ему крайне непривычно, ибо он не завидовал никому, вполне разделяя с собой свое первенство, и вот позавидовал лишь самому большому лишенцу рода человеческого – слабоумному. Зависть не зависть – тут бездна оттенков. Скажем, в секунду особой чувствительности, испытывая непривычное пощипывание в области сердца, мог он даже предположить, что его симпатия к Гумми происходит из некоего родства: «Он похож на меня в детстве» или «Я был похож на него в детстве», – что-то такое, узнавание. И – сожаление: «Да теперь я не тот» или «Раньше-то я, может, получше был», – не договаривая, что же стало плохо. «Убил в себе идиота», – даже прошептал он себе однажды. Но – спохватился. Он вообще постоянно спохватывался, не давал себе спуску. «Нельзя, нельзя… – внушал он себе. – Так можно дойти и до…» До чего? «Положительно глупость заразна», – постановил он. Он стеснялся перед собой именно так, как стесняются чего-либо на людях. Но никто его не ловил на помысле, а на слове он не дал бы себя поймать.
Конечно, если мы заглянем в то время, то обнаружим в людях навыки большей порядочности по целому ряду вопросов. То, что доктор, с его передовым мировоззрением, был еще неспособен не то чтобы нахамить, а обидеть, задеть, оскорбить, не следует ставить в заслугу его тонкости. Еще не то время, и оно еще придет. Так вот, несмотря на эту потенциальную нетонкость, он не мог не испытывать некоторого чувства неловкости от соглядатайства при общении с Гумми. Гумми был – вот он. А Давин – нет. Он испытывал Гумми и испытывал неловкость, этот полустыд за себя, за свой остывший взгляд объективного наблюдателя. Гумми не играл ни в какую игру. И, сталкиваясь с его уникальной однозначностью, адекватностью, проще – искренностью, испытывал Роберт острый укол стыда, и мысль его приобретала чуждый науке нравственный оттенок – заострялась. Доктор, конечно, обобщал, выходил вширь (широко помыслить – очень часто недурной выход из нравственного затруднения: помыслил – как сделал что-то…), думал о природе человеческих контактов, о неравенстве природы, о психологии контакта неравных, о безнравственности неравного общения…