Она оставляет будку и бежит в лес, через бирюзовое поле, на которое всем своим весом улеглось небо, с остаточной черноватоогневой рябью облаков.
А почему сторожевая собака не на цепи?
Но разве при такой свободе цвета (и света), при такой особенной его тональности, которую невозможно передать иначе, как музыкальными квартами, — боже, разве уместна всему этому физическая несвобода?
Небо без радуги (на самом-то деле, логика в рекламе была следующая: собака просто увидела, что на небе нет радуги, поэтому и стала присматриваться, подняв голову, — а не прислушивалась; если радуги нет, значит, нужно ее «раскопать» в лесу, вот, собственно, и все). Слева от травяного поля неверные и шаткие деревянные строения — дом сторожа с участками толя и железа, крашеного в красный цвет, с загнутыми краями, так, что можно порезаться, — едва ли не разбросанные досочки, которые в таком случайном расположении прибили гвоздями в тех местах, где они просто легли друг на друга; справа — интересный лес (теперь мне казалось, что подобрать прилагательного точнее и нельзя и позже, кажется, через полгода после встречи с Предвестниками табора, я, стараясь описать лес в своем романе, примусь к каждому существительному добавлять самые неожиданные прилагательные, специально, потому что увижу в этом некую зачарованную систему, передающую особые отражения луны в этом самом лесу).
А что здесь, собственно, такого, сказать: «На письменном и деревянном столе лежала ручка»?
Интересный лес, в светло-зеленые массы которого вплетались более темные камешки из слюды и хризолита и который немного терял этот свой интерес, стоило только собаке вбежать туда, и съемка велась уже внутри него, а не со стороны, когда лес сохранял еще обособленность от зрителя. Так бывает всегда, когда нарушаешь целостность некоей детали, — разочарование длительностью в несколько секунд, покуда глаза не обнаружат некую другую, новую целостность.
Собака бежала все дальше, вглубь леса, уверенно, словно знала, куда именно ей следует продвигаться, а между тем, не было никакой тропы; иногда она так ускоряла свой бег, что листва и солнечные зайчики вокруг сливались в несфокусированную акварель, словно сошедшую со страниц фантастических романов о виртуальной реальности. И вот, наконец, цель путешествия — кряжистый пень, напоминающий небольшую Вавилонскую башню, с многочисленными слепыми окошками; на каждое уселось по зеленой бабочке, и когда я смотрю на них, мне почему-то хочется, чтобы рисунок на крыльях (из более темной зелени — подобно тому, как раньше в светлую зелень леса вплеталась более густая, словно из другого материала), — немного иначе отражал самые разные фрагменты пня, искривленно, — да-да, как в створках кривого зеркала, и под движением крыльев фрагменты живо начнут меняться.
Чуть только собака тыкается носом в кряжистые корни (подножие пня «выделено» большим эллипсом солнечного света — будто прожектором маяка), — бабочки разлетаются во все стороны со звуком разлетающихся птиц; собака ловко принимается разрывать сухую листву, и вдруг из земли начинает бить радужный фонтан.
Начинается дождь из драже «Skittles».
На обратном пути собака встречает в поле своего хозяина с ружьем, который снимает шляпу, чтобы наполнить ее падающим с неба драже («а может быть, сторож, восхитившись умом своей собаки, снял шляпу потому, что хотел отдать ей почести?»).
Та-ам, та-ам, тум-там, и-и-и-и, — мысленно напевал я странную музыку-путешествие, сопровождавшую рекламный ролик, с глубинными аккордами…
Когда деревья расступились, я наконец-таки не выдержал:
— Поляна Чудес, я же говорил тебе!
Мы действительно очутились у подножия поляны.
Мой победный клик был тем более поразителен для Мишки, что последние часы ничто не предвещало его.
Я прибавил задорно:
— Ну вот, смотри!
— Этого не может быть!
Мишка вытаращил глаза.
Но сегодня я знаю, что он не просто был удивлен зрелищу, открывшемуся нам на поляне.
Чем же еще тогда?
А тем, что все было ровно так, как он описывал мне, когда мы играли в шахматы, — через пять лет Мишка сам признается в этом.