А когда по приглашению какого-нибудь нового поселкового знакомого зайду в его дом на чай, в дом, где раньше я никогда не был, но в котором на боковую стенку телевизора будет наклеено веселое изображение Дональда Дака — та самая наклейка, коей мне так и не суждено было обладать, которую я и не увижу, потому как никогда не поднимусь на второй этаж… о Боже, по некоей неизвестной причине мне будет казаться, что здесь, в этом доме я проводил лучшие мгновения своего детства!.. Именно здесь Мишка представлял нам все свои изобретения, разгоняя руками пыльный солнечный свет!.. И именно здесь Олька рассказывала мне про хвост ящерицы…
Через три года после того лета Олькина семья продала дачу и переехала в Германию — все к этому и шло; больше я ничего о них не слышал. Новые владельцы появлялись в нашем поселке всего раз или два, а потом словно исчезли с лица Земли, но даже сегодня, созерцая полное запустение Олькиного участка, я, тем не менее, без труда отыскиваю глазами каждую деталь его прошлого, каждый предмет его прежнего вида, к которому мне раньше доводилось прикасаться или с которым я ассоциирую некий эпизод своего детства. Просто этот предмет или эта деталь находится не на своем месте — совсем немного не на своем месте. Калитка облезла и завалилась вбок; ржавая бочка возле как пустовала, так и пустует, и стоит дном вверх, но трещина на днище стала больше, а ржавчина — темнее; дома осели, стали ниже «ростом», скукожились, а в черепичной кровле появились глубокие прорехи — от случайных осадков; стекла потускнели; а флюгер — Господи, тот самый флюгер! — чуть наклонился к земле под тяжестью пятнадцати лет.
Вглядываешься и ловишь себя на желании наложить друг на друга две «картины»: первая — Олькин участок в то лето, когда мне было еще восемь; вторая — сегодняшний его вид… Но для чего? Чтобы убедить себя, что никакого времени нет, а просто вещи изменили свое положение? И если вернуться в то лето и кое-что переставить на другое место, кое-что наклонить, а кое-что деформировать или даже сломать — например, сделать на черепичной кровле точно такие выбоины, какие имеются теперь, — наконец, затереть стекла, проведя по ним наждачной бумагой, — словом заменить время своими собственными действиями, — получится ли в результате именно тот участок, который я вижу перед собой теперь?..
Нет…
Потому что человек так устроен, что никогда не останавливается на достигнутом, и вслед за Олькиным участком мне захочется таким же образом изменить другой, третий — по инерции, дабы еще больше убедить себя. Устав, наконец, я стану отыскивать себе помощников в моем деле — одного, второго, третьего и так далее, пока не соберутся все люди, все без исключения, и мы механически не изменим весь мир перед моими глазами — чтобы доказать себе отсутствие времени… а на это и потребуются те самые пятнадцать лет.
Мир, подвинувшийся с места.
Вспоминая о детстве, хочется убедить себя, что оно подвинулось с места…
* * *
Как я припоминаю теперь, на идею постройки «верхотуры», Олька отреагировала с неожиданным равнодушием, особенно, когда Мишка разъяснил ей, что это будет из себя представлять, — именно с равнодушием, а не со спокойным преклонением, как обычно, — я это сразу почувствовал, а что же тогда говорить об авторе «инженерного проекта». Чуть позже он еще предпринимал попытки заинтересовать Ольку строительством, но она побывала там всего только раз, и все, что она тогда увидела, пара бревен, вбитых в землю, — это было еще самое начало, когда все остальные просто бесновались, стараясь уговорить Мишку в оказании ему посильной помощи, и уж конечно, именно я оказался тем, кого, по их мнению, следовало «отстранить». Олька постояла минут пять, а потом ее и след простыл, — пожалуй, что мы и не заметили, как она испарилась.
Разумеется, в тот же день после обеда мы с Мишкой зашли за ней, но встретили у калитки неожиданную новость, исходившую от Олькиной прабабушки:
— Оли нет. Она к подруге ушла.
Мы обменялись взглядами.
— К какой еще подруге? — я понизил голос.
— Откуда мне-то знать! — ответил Мишка, скорее с досадой, нежели с волнением.