— А я в шестьдесят седьмом. Где он учится?
Никто не мешал нам разговаривать. Значит, это было вполне в порядке вещей: беседовать, стоя посреди салона, с этой вот учащейся из балетной школы, улыбающейся губами лакомки. Я вдруг задал себе вопрос: а стал ли бы я разговаривать подобным образом у кого-то в гостях с Люка? Я имел в виду: с кем-то похожим на Люка, с юношей того же возраста и такого же типа? И ответ был: нет. Почему же такая разница в подходах? Конечно, Беренис была девушкой, причем девушкой миловидной, несмотря на то что ее черты еще не оформились окончательно. Всем известно, что в этот момент своей жизни девушки уже становятся женщинами, нередко опасными и непредсказуемыми, тогда как наши долговязые сыновья все еще продолжают отдавать дань всем леностям взросления. По этим замечаниям можно судить, насколько же специалист по психологии, каковым я вроде бы считаюсь и которого жители Б. час назад пытались вызвать на откровенность, застрял в том, что касается подростков обоих полов, на стадии провинциальных разговоров эпохи последней мировой войны. Отставание ребят по сравнению с девочками, шестнадцатилетние вампы — в каком-нибудь салоне Ньора во времена Петена я бы наверняка сошел за тонкого знатока подростковой души. Может быть, просто у Люка это оказалось выражено в большей степени, чем у меня. И в этом случае его раздражение гораздо более оправданно, чем можно предположить, выслушивая мои страдальческие вздохи. Однако стоило здравому смыслу слегка осенить мой ум, как я тут же поворачивал аргументацию другой стороной. Ничто не меняется так скоро, как кажется; ведь человеческий материал остался тем же самым, что и на заре истории, и прочее, и прочее. Такая вот успокаивающая мелодия служила аккомпанементом для моих ошибочных идей.
Похоже, чередование всех этих сомнений читалось у меня на лице; Беренис смотрела на меня с любопытством. Во мне загорались тысячи маленьких огоньков, мигали, превращались в сильное пламя. Не будем сводить все к банальным толкованиям: в голосе — бархат, во взгляде — бесконечное понимание. Стремление очаровать? Быть очарованным? Мы не заводим романов со школьницами. Однако речь шла все-таки о кокетстве, как с моей стороны, так и со стороны Беренис. Наши голоса зазвучали еще тише. Николь Эннер (когда же я перестану называть ее этим именем?) наблюдала за ними издали. Нет, «наблюдать» не совсем то слово; она как бы ждала результатов некой начатой ею химической реакции: «…тебе бы с ней поговорить…»
— Это просто удивительно: вы пока еще не процитировали мне первую фразу из «Орельена»! У маминых друзей — не у папиных «ученых» — это обычно получается автоматически. Находите ли вы меня «почти некрасивой»?
Я подумал, что мадемуазель Лапейра выпила капельку шампанского и что в Б. ей, должно быть, не часто представляется возможность вставить свой любимый и наиболее выигрышный номер. От всего этого мне стало вдруг как-то тоскливо, тем более что тут внезапно послышались смех и голос Лапейра. Они у него оказались под стать его грудной клетке, причём с соответствующей манерой говорить: «в сторону», как косящие пьяным глазом удальцы в барах; да еще эта его привычка первым же громко хохотать над собственными шутками, порой действительно забавными. Я начинал понимать, что скрывалось за «чашкой чаю» советника по культуре: безыскусность Сильвена Лапейра.
Рассказывала Николь ему про нас или нет? И в каких выражениях? Очевидно, не в одних и тех же, когда она говорила с Беренис и с ее отцом.
— Я вас раздражаю? Кажусь вам претенциозной?
— Я подумал о своем сыне. Я вас сравнивал, вас и его.
— Похоже, вы уделяете ему, вашему сыну, невероятно много внимания! Когда вы выступали в университете…
— Вы там были?
— Да, я сидела рядом с мамой, но вы меня даже не заметили, вы смотрели только на нее…
— Решения Брюссельской комиссии, — говорил господин Гроссер, — нас ни к чему не обязывают. В случае шантажа…
— Рольф, ты совсем замучил наших друзей!
— Я знаю, что уже поздно и что вы хотите есть, но суфле…
— Суфлировать — это не играть, — проревел Лапейра. — Кому налить по последней? Господин декан…