Так заканчивается видение, задуманное как подражание «Утешению» Боэция. Но между тем и другим трудами можно увидеть существенную разницу, если заметить, что воодушевление римского патриция устремлялось к мудрости, источаемой непосредственно Богом, а у Алана Лилльского предметом обожания и первоначалом добра становится Природа, словно бы на смену божественному закону пришел естественный.
Второе произведение — «Архитрений» Иоанна Анвильского. Оно описывает злоключения некоего ревностного молодого человека, который, утомившись зрелищем всеобщей испорченности, отправляется по миру искать мудрости и, повидав разные земли, где царят разные пороки, — землю Венеры, землю честолюбия, землю обжорства, — наконец достигает Туле, обиталища мудрых, а потом двора Природы, высшей наставницы, которая дает ему в супруги Умеренность. Есть основания полагать, что эта поэма была сочинена отчасти под влиянием «Плача Природы» Алана Лилльского, поэтому на идеях, которые она содержит, отдельно останавливаться не будем. Но ее отличает по крайней мере одна новая черта: преддверие основной истины автор поместил в земле Туле, где звучит хор знаменитых философов и где Архитрений выслушивает лекцию о их жизни и их изречения; таким образом три книги поэмы из девяти представляют собой настоящий этический трактат о богатстве и о презрении к миру, о роскоши и о докучливости высокого положения, о милосердии и о поисках славы, обо всех мотивах человеческого поведения, пусть даже у этого поучения нет иной основы, кроме авторитета Сократов и Платонов, Демокритов и Пифагоров, Цицеронов и Сенек, всех, кто в какой-то мере олицетворяет разум и античную мудрость.
И «Плач Природы», и «Архитрений» были знакомы Жану де Мёну. Первому он обязан своей теорией природы, второму — своей привычкой то и дело обращаться к речам или примеру древних. Таким образом, обратимся ли мы к деталям или к целому, все равно ситуация выглядит так, что в причудливом механизме, собранном им, сам он не изготовил ни одной пружины; даже натурализм, составляющий его внутреннюю силу, — не его изобретение.
Все это, конечно, так. И однако, если кто-то пишет, что Жан де Мён был «могучим предвестником эрудитов — язычников и натуралистов XVIII века» и что в нем «содержится зародыш Рабле и даже, в некоторых отношениях, Гольбаха и Ламетри», не станем возражать, потому что, призвав к себе на службу идеи из разных мест, Жан де Мён действительно создал самую грозную из боевых армий.
Новатором он не был, и чем он обязан предшественникам, забывать не следует. Однако единственное, что объединяет его интеллектуальные предпочтения, столь отчетливые и столь твердые, — это поиск оригинальности. Он сгребает мысли со всех сторон, не церемонясь, внешне бессистемно, но на самом деле очень ясно сознавая родство идей. Среди стольких книг, из которых он мог черпать, он пользуется набором, который сам по себе примечателен. Он прямо обращается к Овидию, к Боэцию, к Абеляру, к Иоанну Солсберийскому, к Алану Лилльскому, к Вальтеру Many, то есть к авторам, которые так или иначе прославились смелостью, и у каждого из них выбирает именно самые хлесткие пассажи. Если бы он только собрал чужие идеи, и то бы значительно усилил их действенность: из разрозненных огоньков он разжег пылающий очаг.
Но, кроме того, каждое из его заимствований подано так, что оно звучит более дерзко, чем в первоисточнике. Овидий в своей бесцеремонности в отношении женщин не выходил за пределы простой распущенности — Жан де Мён возводит женоненавистничество в ранг доктрины. Алан Лилльский защищает права Природы от отдельных извращенцев — Жан де Мён именем природы ополчается на целое сообщество, на всю куртуазную культуру. Гильом де Сент-Амур нападает на нищенствующие ордены, потому что они все шире проникают в лоно Парижского университета, — Жан де Мён, отталкиваясь от того же, направляет свои стрелы в сам институт монашеских орденов и прежде всего в целибат монахов. Таким образом, его критика метит всегда дальше, чем у его предшественников, она более агрессивна, более остра, более болезненна. Что это: несдержанность слишком рьяного сторонника неких идей, которых бы в его изложении не узнали сами их авторы? Нет, это преднамеренный умысел: он пользовался мыслями великих авторов, при надобности заостряя их, для того чтобы выразить определенную мораль, делая это с таким же хитроумием, с каким вывернул роман Гильома де Лорриса. Все-таки признаем, что Жан де Мён был не просто вульгаризатором: его вульгаризация отличалась почти революционной дерзостью.