Впервые Казим по-настоящему радовался, что не угодил в тюрьму. С каждой минутой настроение у него становилось, все лучше, и он во всем находил основания для хорошего настроения: ну, например, костюм на нем новый (как удачно, что за несколько дней до заварухи у него хватило ума купить костюм!) И Асмик — золотой человек. Терпит, знает, за ним не пропадет. Не убогий какой-нибудь, было время — пачками деньги складывал. И опять так будет. Если в арыке хоть раз вода текла — хоть через тыщу лет да прибудет — так деды говаривали, а они все знают, наши деды…
С проспекта Кирова они вышли к морю. Весна только-только начиналась. Погода стояла пасмурная, воздух серый, но было тихо и безветрено. Пахло чистой водой с легкой примесью соли.
Четыре года назад, в поезде «Баку — Тбилиси» ему как-то приснилось странное бузбулакское утро. Собственно, бузбулакским был там лишь свет, а дома, улицы, деревья и похожи и не похожи были на бузбулакские. Дело в том, что много лет именно этот свет, родной, как материнское молоко, и, как материнское молоко, незримо пребывающий в тебе, озарял самые нарядные дома, самые красивые улицы, самые зеленые деревья бесчисленных деревень, мимо которых он проезжал, над которыми пролетал в самолете — все они были освещены чистым прозрачным небом Бузбулака. И вот в его сне все залито было этим светом; воздух, камни, деревья, цветы — от всего исходил его запах. С огромным мешком Казим ходит от дома к дому: мешок доверху полон древесным углем, но Казим не чувствует тяжести, напротив: из мешка словно просачивается в его тело какой-то удивительный свет… Уголь Казим принес бузбулакцам, и он останавливается перед каждой калиткой и кричит: «Тетя Сусен, я уголь принес — смотрите!.. Уголь берите, тетя Фатьма!.. Ставьте самовар, люди, самовар ставьте!.. Эти чайники погубили нас…».
Всякий раз, вспоминая свой сон, Казим больше всего дивился последним словам — только во сне может прийти на ум такое: «Чайники погубили нас». Но странное дело — хотя слова эти и возникли во сне, все последние годы, вспоминая их, Казим испытывал облегчение, словно от мешка с углем, который он таскал за спиной, навсегда осталась в нем, в теле его и в душе, какая-то светлая легкость! И вот теперь, когда, умиротворенный и легкий, как во сне, Казим шел с Алмас вдоль берега моря, он наконец разгадал тот сон. Он понял: сон, привидевшийся ему в поезде «Баку — Тбилиси», предвещал сегодняшний день, его встречу с Алмас, и вот, четыре года спустя, сон этот наконец сбылся…
— Говоришь, я совсем не изменилась?
— Ну… Может, самую малость. Вы такая же, честное слово!
Алмас грустно покачала головой.
— Когда ты ушел из института, мне было двадцать пять. Вот и посчитай. Даже сказать страшно, сколько мне лет.
— Вам сейчас тридцать шесть! — без запинки выдал Казим. Чего-чего, а считать он научился. — Только все равно вы такая же!
— Ладно, Казим, ладно… — она зябко передернула плечами и взяла его под руку. — Сыро как-то…
— Да… Мне тоже холодновато.
На бульваре было холодно, тихо и безлюдно. Электронные часы, высоко поднятые на ажурной металлической опоре, показывали десять минут шестого. Но день был непогожий, и уже смеркалось, кое-где даже свет горел, и сетки тумана, окружающие горящие фонари, напомнили Казиму сорочьи гнезда в Бузбулаке. Море было темное, черное, и не различить, где кончается асфальт и начинается вода. Деревья еще и не помышляли о весне. Только ивы светили сквозной, пушистой желтизной. Казим шел рука об руку с Алмас в тишине и покое вечера, и сердце его нежилось в золотистом сиянии ив.
— Казим! Я до сих пор не пойму, почему ты ушел из института? Неужели из-за того, что лишили общежития?
— Нет… Просто не судьба мне институт. На лбу написано не было. Потому и из общежития выгнали.
— А почему ты не сказал мне, что из общежития выгнали?
Казим не мог оторвать глаз от ив; весны еще не было и в помине, а они, так исступленно ждавшие ее, уже чувствовали весну, уже перешептывались с ней…
— Говори, не говори — все равно выгнали бы, — сказал Казим, по-прежнему глядя на ивы.
— Это почему же?! — Алмас, казалось, была задета.