— Вставай! — крикнул Хохлов ученице Вхутемаса, шестнадцатилетней Витулиной, еще дремавшей в постели. — Вставай, тебе говорят: весна!
Коленька вытолкнул ее из-под одеяла, горячую от сна, в одной коротенькой и помятой денной рубашонке. Он подтащил Витулинку к окну, — зажав ладони между ног, она смотрела на голубое небо, на прозрачные сосульки, на квартиранта Поленова и тоже улыбалась. Бывали случаи, когда великие истины, научные открытия и даже математические формулы внезапно угадывались во сне, в один миг неожиданного озарения. Поэтому нет ничего неправдоподобного в том, что равнодушная и немного досадная потребность в тепле, соединявшая Коленьку с Мухой, с Дорой из хора и теперь с Витулиной, в одно мгновение преобразилась в любовь. В это первое весеннее утро два человека, стоявшие босиком, в одних рубашках, на холодном, отсыревшем полу у окна, наполнялись, как сосуды, с быстротой необычайной сознанием своей любви. Тело Витулиной еще хранило зной постели, но он уже был не нужен Коленьке Хохлову, и, несмотря на то что пар еще вылетал изо рта, что в комнате было сыро и зябко, ему захотелось окунуться в свежую воду, подставить голову и плечи под кран. Но водопровод не действовал, вода еще не оттаяла в трубах. Одевшись наспех, Коленька схватил кувшин и спустился во двор. Квартирант Поленов продолжал стоять — руки в боки.
— Извольте видеть! — сказал Поленов.
— Да! — ответил Коленька, и они оба засмеялись.
Коленька нацедил воды из дворового крана, обмотанного соломой и тряпками, и, не переводя дыхания, взбежал на четвертый этаж. В столовой солнечные искры сверкали на горке с русским трактирным фарфором, когда-то собиравшимся Коленькой и почитаемым нянькой Афимьей: на чашках саксонского убора и лиможской формы, на чайнике «Рафаэль» с вычурной ручкой под рококо, на фасонной венецианской посуде дятьковского, бронницкого, городищенского или дулевского производства, на густо-кобальтовом, темно-зеленом и пунцовом блеске, на лубочной деколи с золотой разделкой, на стекле и фаянсе, на масленках, сахарницах и солонках в виде наседки в корзине с цыплятами, или бревна с воткнутым в него топором, или плывущего лебедя, виноградной лозы, ананаса, раскрывающегося пополам. В Колиной комнате шестнадцатилетняя Витулина, в коротенькой рубашонке, едва доходившей до бедер, и в валенках на босу ногу, оправляла постель.
Все в этот первый весенний день было необычайным, все казалось новым и волнующим. Идя по городу, Коленька радостно читал непривычные названия улиц: исчезли Литейный, Шпалерная, Дворцовая площадь, Невский — появилась площадь Урицкого, улица Воинова, бульвар Володарского, проспект 25-го Октября, площадь Революции, Большая Пролетарская улица, Кооперативный переулок, проспект Нахимсона… Почему еще существует имя «Петроград»? Надо бы и его перекрасить в «Восстанск», в «Переворотск»! Коленька весело смеется, прижимая к себе Витулину. История, жизнь прекрасны в своих переменах; город — жизнь, а не музей. Впрочем, все сегодня прекрасно: голубое небо; милиционер, закуривающий цигарку; разбитый броневик, торчащий из сугроба; талый снег и полыньи на Неве; прекрасно само весеннее слово «полынья», прекрасен еврейский юноша с большими синими ушами, переходивший дорогу и вдруг погнавшийся за сорванной ветром кепкой; прекрасны солнечное тепло и радужные слезы уходящей зимы. Блестят хрустальные подвески, потоки выбиваются из водосточных труб.
Вот петербургский Парфенон — белая Фондовая Биржа на разливе двух рек. Три года тому назад по ее широчайшей лестнице суетливо сновали маклеры, банковские агенты, менялы. Теперь она стоит в запустенье, и трещины пробегают по ее колоннам, подобно ящерицам. Коленька подымается по ступеням на верхнюю площадку. Старый портал напоминает величественную театральную декорацию Бибиены или Гонзаго. Какой торжественный, всенародный театр!
— Витулик! — зовет Коленька. — Девочка моя! Смотри: там, в сквере, сходящем к Неве, я выстрою трибуны для публики; там разместятся десятки тысяч зрителей. Здесь, на ступенях, на портале — будут тысячи актеров! Вчерашнюю Биржу я превращу в театр. Смотри!