— Сними ходули! — горячится конструктивист.
— Товарищи, мы все умеем волноваться, но я советую сохранять хладнокровие, — продолжает представитель группы «революционный быт». — Политграмота — вот первый предмет, с которым должен знакомиться начинающий работник искусства. Лассаль, Маркс, Энгельс — в плане ретроспективном, Ульянов-Ленин — по линии сегодняшнего дня. Диалектический материализм, установка принципов революционного роста массового сознания должны иметь…
Супрематист рисует на клякспапире квадраты и палочки. Потом он будет отстаивать чистоту абстрактного пятна, будет говорить о самодовлеющем значении цвета, о его организующем начале, о преподавании законов оптики, о лабораторных опытах с цветными стеклами, о влиянии спектра на психику масс — говорить с холодной уверенностью педанта, не допускающего двух мнений.
Уже третий год ведутся программные споры в Совете Вхутемаса. Ученики отбывают трудовую повинность — пилят подрамки на топливо, роют дорожки в снегу академического сада, ездят за продуктами для своего кооператива, ходят по наряду на погрузки и выгрузки, на субботники — по три раза в неделю, работают лопатами, кирками и метлами, таскают тюки и ящики, голосуют, переизбирают, расписывают агитпоезда и плакаты, в свободное время забегая в холодные мастерские, чтобы продолжать профессорские споры. Центробежная сила относит эти споры по спирали, захватывая все более широкие круги. В Зимнем дворце, в Доме Искусств и в Доме Литераторов, в зале Городской Думы, в помещении Госиздата, во «Всемирной Литературе», в Институте Истории Искусств, в «Pavillon de Paris» — все чаще устраиваются публичные диспуты по вопросам искусства. В Москве, в Кафе Поэтов, в «Питореске», украшенном рельефами из жести и фанеры, в «Стойле Пегаса», в театральных залах, в студиях, в кинематографах — в Харькове, в Киеве, в Казани, в Самаре, с платой за вход и бесплатно, для всех желающих или только для членов профсоюзов, с председателями или без них — в казармах, на заводах, в школах, в клубах — спорят о живописи, о литературе, о театре, о цирке. Русская жизнь вступает дискуссионный период. Спорят наркомы, хроники, писатели, поэты, политпросветчики, делегаты военных частей, философы, студенты, руководители клубов, хранители музеев, актеры, режиссеры и декораторы, архитекторы, представители союзов, милиционеры, жены наркомов, музыканты, акробаты, куплетисты, матросы… Коленька все реже занимается живописью, он председательствует, он ездит в Москву в теплушках и в вагонах особого назначения, чтобы опять выступать, он председательствует, он ездит в Москву в теплушках и в вагонах особого назначения, чтобы опять выступать, содокладывать, инструктировать, председательствовать, секретарствовать, организовывать, отстаивать, заявлять, разъяснять, дискутировать, излагать, квалифицировать, устанавливать, координировать… Коленька проходит зубастую школу митинговой техники, он научается подбрасывать фразы, как футбольный мяч, вызывая по желанию — одобрение, возмущение, крики, рукоплескания, свист. Красноречие — умное и неумное — становится основным занятием русских художников.
Вхутемасцы пилят подрамки и ящики, ломают сучья в саду, в Главтопе выгрызают по норме очередную сажень еловых бревен, но этого хватает на три дня в неделю. Больше половины мастерских закрыто до весны. С потолков осыпается штукатурка, в музее сыреют и коробятся картины. На дворе валит неудержимый снег, покрывая безжизненные академические флигеля. Сторож Савелий, прослуживший 25 лет в Академии и теперь вселенный в бывшую ректорскую квартиру, пухнет от голода и мороза; руки Савелия сквозят на свет, по лицу пошли желтые отеки, веки вздулись, десны ослабели от цинги. Сторож Савелий стучится к Коленьке.
— Товарищ комиссар, барин-батюшка! Схлопочите мне пропуск в деревню, сделайте милость! В деревне, бают, водятся коровенки. Мясца бы.
7
Неужели зиме 20-го года может быть положен предел? Неужели ринутся вдоль тротуаров мутные ручьи, застучат копыта по булыжникам, выбивая искры? Старый сторож батального класса Савелий, застигнутый врасплох атакой революции, менее цветистой, но несравненно более страшной, чем те бои, что изображались в его присутствии четверть века подряд учениками Академии на «репинских», «полурепинских» и казеиновых холстах для соискания наград и отличий, — отечный сторож Савелий, изнывающий в промерзшей ректорской квартире, даже не ответил бы на подобный вопрос, настолько он показался бы невероятным. Да и не один только Савелий сказал бы, что, конечно, эта зима — последняя зима, за которой уже нет иных времен года. И тем не менее, проснувшись как-то утром, Коленька Хохлов с удивлением заметил, что пар от его дыхания почти не виден. Странное событие до такой степени взволновало и поразило Коленьку, что он, забыв надеть валенки, босиком подбежал к окну. Небо голубело по-праздничному, с крыш повисли стеклянные сосульки, с них капала вода, снег во дворе осел, и сугробы кое-где провалились. Но самым удивительным была фигура квартиранта Поленова: он стоял посреди двора, под солнцем, без тулупа и даже без пиджака — с открытым воротом рубахи, руки в боки, и, глядя вверх, улыбался. Коленька проследил взгляд квартиранта Поленова, но ничего не нашел, кроме неба, голубого и безоблачного. Очевидно, именно небо, его чистая и светящаяся голубизна послужили причиной улыбки Поленова: она была беспредметна, его улыбка, была непроизвольным биологическим ответом весеннему утру.