And now that the cloud settled on Saint Antoine, which a momentary gleam had driven from his sacred countenance, the darkness of it was heavy-cold, dirt, sickness, ignorance, and want, were the lords in waiting on the saintly presence-nobles of great power all of them; but, most especially the last. | А сейчас в Сент-Антуанском предместье снова воцарился привычный мрак, изгнанный на мгновенье светлым лучом радости, нечаянно заглянувшим в эти запретные владенья, где хозяйничают холод, грязь, болезни, невежество, нужда - все знатные владыки, и в особенности Нужда, самая могущественная из всех. |
Samples of a people that had undergone a terrible grinding and regrinding in the mill, and certainly not in the fabulous mill which ground old people young, shivered at every corner, passed in and out at every doorway, looked from every window, fluttered in every vestige of a garment that the wind shook. | Люди, раздавленные ею, словно чудовищными жерновами, - только, конечно, не той легендарной мельницы, что превращает стариков в молодых, -попадаются на каждом шагу, их можно увидеть в каждой подворотне, они выходят из дверей каждого дома, выглядывают из каждого окна, дрожат в своих лохмотьях на всех перекрестках. |
The mill which had worked them down, was the mill that grinds young people old; the children had ancient faces and grave voices; and upon them, and upon the grown faces, and ploughed into every furrow of age and coming up afresh, was the sigh, Hunger. It was prevalent everywhere. | Мельница, измолотившая их, перемалывает молодых в стариков. У детей старческие лица и угрюмые не по-детски голоса. И на каждом детском и взрослом лице, на каждой старческой -давней или едва намечающейся - морщине лежит печать Голода. |
Hunger was pushed out of the tall houses, in the wretched clothing that hung upon poles and lines; Hunger was patched into them with straw and rag and wood and paper; Hunger was repeated in every fragment of the small modicum of firewood that the man sawed off; Hunger stared down from the smokeless chimneys, and started up from the filthy street that had no offal, among its refuse, of anything to eat. | Голод накладывает руку на все, Голод лезет из этих невообразимых домов, из убогого тряпья, развешенного на заборах и веревках; Голод прячется в подвалах, затыкая щели и окна соломой, опилками, стружками, клочками бумаги; Голод заявляет о себе каждой щепкой, отлетевшей от распиленного полена; Г олод глазеет из печных труб, из которых давно уже не поднимается дым, смердит из слежавшегося мусора, в котором тщетно было бы пытаться найти какие-нибудь отбросы. |
Hunger was the inscription on the baker's shelves, written in every small loaf of his scanty stock of bad bread; at the sausage-shop, in every dead-dog preparation that was offered for sale. | "Голод" - написано на полках булочника, на каждом жалком ломте его скудных запасов мякинного хлеба, и на прилавках колбасных, торгующих изделиями из стервятины, из мяса дохлых собак. |
Hunger rattled its dry bones among the roasting chestnuts in the turned cylinder; Hunger was shred into atomics in every farthing porringer of husky chips of potato, fried with some reluctant drops of oil. | Г олод щелкает своими иссохшими костями в жаровнях, где жарят каштаны; Голод скрипит на дне каждой оловянной посудины с крошевом из картофельных очистков, сдобренных несколькими каплями прогорклого оливкового масла. |
Its abiding place was in all things fitted to it. A narrow winding street, full of offence and stench, with other narrow winding streets diverging, all peopled by rags and nightcaps, and all smelling of rags and nightcaps, and all visible things with a brooding look upon them that looked ill. | Голод здесь у себя дома, и все здесь подчинено ему: узкая кривая улица, грязная и смрадная, и разбегающиеся от нее такие же грязные и смрадные переулки, где ютится голытьба в зловонных отрепьях и колпаках, и все словно глядит исподлобья мрачным, насупленным взглядом, не предвещающим ничего доброго. |