Еще он, кажется, подмахнул какую-то бумаженцию, которую зачем-то подсунул в разгаре веселья Пауль, а на улице ни за что не давал застегнуть на себе медвежью полость. Кричал извозчику, что хочет закаляться, поскольку тренирует себя по системе Мюллера. Вот, пожалуй, и все. Больше и припоминать-то нечего. Он совершенно забыл, по какому поводу произнес заносчивые, угрожающие слова, которые продолжал твердить и после, когда улеглась неизвестно отчего вспыхнувшая обида и все изгладилось.
— Как вы смеете? — кричал он то ли в зале, залитом сверканием люстр, то ли среди холодного кафеля, где резко пахло аммиаком и откуда-то с шумом низвергалась вода. — Да как вы смеете мне даже предлагать такое? Я благородный человек и не потерплю… Не позволю. Я, наконец, на дуэль вызываю вас, милсдарь. По всем правилам корпорантского кодекса чести — на рапирах и в защитных очках!
Но чего он не позволит, чего не потерпит и с кем станет биться на рапирах? Забытье и сплошной туман. Только пронизывающий холод кругом, могильный озноб каменного пола и болезненная ломота во всем теле.
Борис долго не мог понять, где он теперь находится. Даже подумал, что все еще спит или грезит с открытыми глазами за ресторанным столиком. Но когда осознал, что лежит на струганых нарах и зарешеченное окно, вонючая параша да глазок в железной двери являются не разрозненными деталями воспоминаний, а непременными частями некой жутчайшей реальности, то едва не помешался от страха и непонимания.
А может быть, и действительно помешался, потому что дни проходили за днями без всяких перемен.
Два раза в сутки угрюмый надзиратель приносил в камеру миску с баландой, кружку кипятку и ржаную пайку. На вопросы не отвечал, в объяснения не вдавался, отчаянную мольбу и матерную ругань равно встречал угрюмым, настороженным молчанием.
Когда же полубезумный узник попытался разбить себе голову о железную дверь, его просто окатили ведром ледяной воды. Счет времени он утратил.
За пыльным стеклом забранного решеткой окошка вовсю метались белые мухи. Но короткий зимний день скоро угасал, и чахлые, с ума сводящие сумерки затопляла непроницаемая тьма. Лампу в камеру не давали, и лишь однажды заглянула в нее ледяная луна, та самая, под которой воют в полях голодные волки.
Зябкая пора туманов пришла на берега Лиелупе. Сауле — лучезарное божество, едва проглядывая масляным желтоватым пятном, отвратило лик от грешной земли. Горько пахнет осенний дым. Подкова дальнего бора угрюмо синеет сквозь лиловое марево облетевших березовых веток. Увядшая травка в инее, как седое полынное поле. Тонкий, невидимый лед высосал мелкие лужи и хрустит под ногой в сетке белых извилистых трещин.
Но и шаги едва слышны за туманом. Вороний грай плывет над поляной, где смутно белеет обглоданная зайцами береста и в пугающей близости вырастают из-под земли укрытые жалким навесом из дранки растрепанные стога.
Почти не пахнет сено в такое промозглое утро. Оловянными прожилками в клубящемся молоке тяжело ослепляет рассеянный свет. И где-то там, за непроглядной завесой, скопляется опасная темнота снежных зарядов.
Не лучшее время решать человеческую судьбу! Запахом смерти дохнули заморозки на притаившийся лес. Сходящееся кольцо беспощадной облавы выгнало на хмурую эту поляну людей. Им ли быть милосердными? Им ли быть терпеливыми? Собаки бегут по их кровавому следу, лай и гогот загонщиков лопаются в ушах. Уже трубит осипший охотничий рог, и только минута осталась до смертельного выстрела. Нет времени разбираться, нет возможности проверять. Только пулю или одну только веру вместит улетающий миг.
На поляне стоят четверо, строгих и неподвижных, да еще пятый, притиснутый к жердям, скрепляющим стог. Его затравленные глаза в сухой лихорадке. Он живет иступленной, ускоренной жизнью, когда человека покидает бесполезный разум и ведет всеведущий мудрый инстинкт. Жалкие, умоляющие взгляды мечутся с одного лица на другое, выискивают хоть тень надежды, хоть проблеск веры. Лица троих как окна, закрытые ставнями. К ним не пробиться словами — да и слов таких нет! — они глухи к беззвучному воплю души. И лишь эти, самые ближние, усталые и светло слезящиеся на холоде, глаза еще распахнуты для молчаливого зова.