В дверях Тоню встречает женщина лет тридцати. Грудь высокая, молодые босые ноги, миловидное, чуть поблекшее лицо. Серые волосы рассыпаны по плечам и спине. Это Кланька Чумизова, — с ней Тоня встретилась тогда в магазине.
— Степан, к тебе.
— Здравствуйте.
Степан Парфеныч после бани. В избе жарко натоплена печь. Он сам на кровати, без рубахи. На груди сквозь рыжие с сединой волосы проступает синяя русалка.
— Кланька, подай очки.
Кланька подает. Он надевает их и окидывает Тоню оценивающим взглядом. Неважнецкая бабенка. Тощая. Слабая.
— Я Митина учительница. А где же Митя?
— Кланька, где Митька?
— На охоту ушел.
Степан Парфеныч вяло опускает ноги с кровати, тяжело хромая, идет к посудной полке, находит какие-то таблетки, кидает в рот, морщась запивает водой. Идет к столу. По дороге задевает головой электрическую лампочку, свисающую с потолка. Она покачивается.
Он садится на табурет. Тоне видно его лицо. Сломанные оглобельки тонких железных очков перевязаны грязной ниткой. Одутловатые, плохо выбритые скулы. Особенно неприятны ей его глаза — совершенно светлые, холодные. Крупные, покрытые веснушками руки его лежат на коленях.
— Степан Парфеныч, вы жить здесь будете?
— Здесь. А где же еще.
— А где работать думаете?
— Куда пошлют. — Он отвечает, а сам словно все время думает о чем-то другом.
— Почему же Митя не ходит в школу?
— Кто его, варнака, знает.
— С утра он петли пошел проверять, — вмешивается в разговор Кланька. — Да что-то припоздал.
— Он и вчера не был.
— Вчера он пимы подшивал.
— Ты, Кланька, налей нам по стопочке. Ради знакомства.
— Нет, нет, — решительно отказывается Тоня. Степан Парфеныч притворно удивляется:
— Это как же понять? По должности не положено?
— И по должности, и так не хочу.
Кланька приносит из-за перегородки два стакана водки. Степан Парфеныч выпивает один стакан и вдруг весело подмигивает Тоне:
— Завидно, небось? Скушная у вас жизнь. Под вид монахов. Ни выпить, ни сплясать…
Он смеется. Смех его неприятный, словно он похрюкивает. О чем говорить дальше, Тоня не знает.
— Мите обязательно надо учиться, — говорит она. — Обязательно.
Степан Парфеныч кивает.
— Это я понимаю и чувствую. Очень даже чувствую. Вас как по батюшке?
— Петровна.
— Я, Петровна, все понимаю. Нынче жизнь пошла — без ученья нельзя. И Митьке я наказываю — учись. Учись — и человеком будешь. Наша жизнь прожитая, а вам жить… И учителей уважаю. Учитель — он с образованием и на то поставлен. Вы его крепко держите. Избаловаться ему недолго.
— Он хороший мальчишка.
— Не скажите… Кланька, подай рубаху! — Натянув на тело голубую, свежепоглаженную рубаху, продолжает: — Что значит хороший? Я хороших-то много видел. Сегодня хороший, а завтра нож в спину… Каждый человек внутри себя шерстью покрытый.
— Неправда, — возражает Тоня. — И что значит — «человек». Вы так обобщаете, будто всех людей на свете узнали. Конечно, всякие есть — и хорошие и плохие. И даже очень плохие. Но хороших все же больше.
— А ты сосчитала?
— И считать не надо. Так видно… Вот вы сами — освободились и куда поехали? Не куда-нибудь, а в родные места, к сыновьям своим. Что вас сюда потянуло? Значит, любите вы их и с этой любовью не один год жили… И так каждый человек — не шерсть у него внутри, а сердце. И я верю…
Степан Парфеныч прерывает ее:
— Тебе пошто не верить? Ты там не была, где я. А побыла бы — мало что от твоей веры осталось… Как ваша наука говорит, от кого человек свое происхождение ведет? От обезьяны. Так ведь? Вот я и мыслю: как его ни одень, хоть краской золотой выкрась, а внутри у него устройство животное.
— Как вы можете в такое верить? — с возмущением говорит Тоня. — Если бы так было, то и жить не стоило бы. Разве не видели вы в жизни дружбы, настоящей любви, когда люди жертвуют собой ради другого? Неужели никогда не видели?
— Человек делает вид один, а пружина у него внутри совсем другая. Ты вот, к слову сказать, учителка и других учишь, как жить по правилам. И я уважаю. А ведь хочется, небось, и не по правилам? И выпить, и сплясать, и с мужиком чужим поиграть? Естество своего требует. Что? Иль неправду сказал? Пошто молчишь?