Северо-Восток”, в городишке понастроили мелких гостиниц, ресторанчиков и кафешек, – почему-то все с восточными названиями:
“Оазис”, “Лотос”, “Гюльчатай”. Появилось много мигрантов – узбеков, таджиков, азербайджанцев. Ну, и с ними, конечно, много новых проблем, о которых ему, депутату Митнику, заместителю председателя комитета по миграции, может быть, известно лучше других. Вот ведь и теперь он приехал в Прыж не пробродинские очерки слушать, а разбираться с очередным конфликтом: неделю назад местные бритоголовые устроили погром, ударом ножа была убита восьмилетняя девочка-узбечка и тяжело ранен ее четырнадцатилетний брат…
Нет, конечно, Старобукреево со своим древним монастырем, с пробродинским музеем, полным исторических реликвий, все-таки несколько в стороне от этих событий – и территориально, и, если угодно, духовно. Здесь пока, слава богу, тихо и спокойно. Можно недорого нанять кого-нибудь из деревенских женщин, чтобы обслуживала и его, и почти совсем уже обезножившую старую Галю. И сесть здесь вот в кабинете, за этот вот стол, накинуть на плечи пробродинский белый полушубок и начать, наконец, писать что-нибудь действительно дельное, основательное, а не обычные свои публицистические фитюльки…
Например, начать исследование старинных шитых икон: все-таки он искусствовед по образованию и даже кандидат искусствоведения… Право, отличная идея…
С этими мыслями и под монотонное звучание пробродинского голоса
Митник не заметил, как уснул. Проснулся он среди ночи. Свет в кабинете был погашен. Пробродин, уходя, укрыл его поверх пледа еще и тем самым белым полушубком. В полусне с благодарностью осознав все это, Митник повернулся лицом к спинке дивана и сладко уснул до утра.
Проснулся он, когда уже было совсем светло. Федор его не дождался – уехал по делам не то в Кострому, не то в Вологду. Галя, ковыляя по кухне между столом, холодильником и газовой плитой, накормила гостя крутыми яйцами с салом, напоила кофе, и он уехал… Летом он так и не собрался сюда, а в конце сентября ему позвонил пробродинский приятель, директор районной типографии, и сообщил, что Федор
Филимонович внезапно скончался утром того дня. Не от рака, которым был болен в последнее время, а от сердечного приступа. Приехал по делам в Прыж, в типографию, вылез из машины, медленно стал подниматься на крыльцо и вдруг взялся рукой за грудь, опустился на ступеньку, тут же повалился на бок и умер…
Без малого шесть недель тому назад, 29 сентября, в день похорон
Пробродина Митник приехал в Северный Прыж с небольшим опозданием. В храме Святой Живоначальной Троицы уже началось отпевание. Церковь была полна народа, и Митник не стал протискиваться вперед. Чуть приподнявшись на цыпочки, он сумел увидеть из-за спин, что отпевают,
– надо понимать, в знак особых заслуг покойного перед людьми и перед
Церковью, – сразу три священника. Двух из них Митник видел впервые и, вернувшись к свечному ящику (чуть подумал, какую свечку взять, и купил все-таки покрупнее и подороже, – чтобы люди видели), шепотом спросил у пожилой вежливой просвирни, кто служит. Оказалось, молодой высокий и худощавый в золотых очках – это отец Кирилл, игумен
Свято-Никольского Старобукреева монастыря, другой же, чернявый и горбоносый, – отец Моисей, настоятель храма, недавно восстановленного и открытого в десяти километрах от райцентра в новобукреевском совхозном поселке.
Третьего священника, седобородого и лысого отца Дмитрия Бортко (он как раз обнажил голову, провозгласив “Вонмем!” и начав читать из
Евангелия), здешнего, северопрыжского благочинного, Митник и сам знал давно и хорошо. Двадцать лет назад этот самый отец Дмитрий, в те времена почти что диссидент, у себя дома тайно крестил Митника, тогда еще работника ЦК комсомола, помощника первого секретаря: велел ему раздеться до трусов, встать ногами в небольшой эмалированный тазик и поливал на голову и на плечи из алюминиевой кружки. Кружка была старая, чуть мятая, ручка плотно оплетена тонким голубым проводом, и Митник подумал, что кружка, возможно, сохранилась еще с лагерных времен: Пробродин, который и договаривался о крестинах, и привез сюда Митника, рассказывал, что Бортко почти еще мальчишкой успел лет восемь отсидеть. Да и в новые времена, уже в восьмидесятых, его вполне могли посадить – за смелые проповеди, за излишне страстную полемику с советской атеистической пропагандой и за откровенные беседы с прихожанами. Своим свободомыслием он был известен далеко за пределами района: жадные до живого слова советские люди, особенно из числа недавно обращенных интеллигентов, бывало, приезжали к нему и из Москвы, и из Питера. Небольшое собрание его проповедей даже ходило в самиздате. Его регулярно вызывал к себе местный уполномоченный по делам религий и строго предупреждал, а однажды с подачи властей архиепископ его даже