Я сидела на чемодане под табло, на котором значилось «Рим» и номер рейса, но еще не выскочила стрелка в сторону регистрации, и думала. Я еще раз прокручивала в голове позапрошлую ночь, когда я кликнула последнюю фотографию Зулич, и мысли, и чувства, которые тогда явились мне вместе с этой фоткой.
Прокручивались в голове и фрагменты из ее романов, и мои ощущения, возникшие от этого чтения, и «теория бесочеловеков» подвыпившего Сени… Я все время непроизвольно сравнивала себя с этой Зулич.
Стройная, ослепительная красавица, фотомодель, умница, говорящая по-японски и еще на нескольких языках, сделавшая в 30 лет все возможные и невозможные карьеры, знаменитость, жена одного из воротил мирового бизнеса, который по самую (наверное, лысеющую) маковку влюблен в нее — это она.
Толстая незамужняя провинциалка, не сумевшая закончить университета, полюбившая наркомана, неудачница, торговка из городка Курилки — это я.
И что?
Я никогда никому не завидовала в жизни. И дело здесь было не в зависти. Какая там зависть! Я чувствовала колоссальное превосходство перед Илоной и даже жалость к ней. У меня было то, чего не было у Илоны и не могло быть. И это «что-то» напрочь перевешивало все, что было у нее. И это «что-то» было заложено в меня изначально, наверное, еще до рождения. И я знала, что это такое. Я знала, что между мной и всеми теми, кто лежал на Крестовском погосте есть связь, прочная и вечная, которую разорвать невозможно. И мои предки, и погибшие солдаты, и мальчишки, разбившиеся на мотоциклах, и мой несуразный, добрый, вечно пьяный отец и все другие мужики, погибшие от суррогата, и мудрые синеглазые старухи с надорванными венами — все они умерли, но они есть, они мои, родные, где-то рядом, я всех их люблю, и буду любить вечно.
А они там, на небе, любят, и вечно будут любить меня. Они мои ангелы-хранители. А когда умру я, и меня похоронят в Крестах — я буду ангелом-хранителем тех, кто останется жить. А еще есть мама, Сеня, хотя я и не знаю, жив ли он, Ленка, Аладдин, Алла, Тимур и его сын, и они все тоже в этом родном, теплом круговороте. Я чувствовала: все эти разные-разные люди — мои.
А я — их. И не только люди. И кошка Сява с глазами как крыжовник после дождя, и пес, которого гладил мой пьяный отец, и Тютчев с Достоевским, и та Крестовская тарзанка, которой уже нет, и ссадины на моих буро-зеленых от травы и глины детских коленках, и тот звук, который издают падающие яблоки, и запах мытых полов в избе у моей мамы и в тысячах, миллионах других изб, и многое-многое другое — это все и есть мое богатство, моя сила. Господи, до чего же я счастливая!.. Господи, спасибо тебе за все!..
И этого ничего нет у Илоны. Ни-че-го. Я знала что — ничего. Она одна в мире, как врубелевский Демон. Мне стало жалко Илону, как стало жалко Демона тогда, пятнадцать лет назад. Она не любит Анри, не любит свои романы, она никогда не слышала, как падает в траву белый налив. Какой же это все ужас! Какая пустота…
Стрелка выстрелила направо.
Направо так направо.
Регистрация, оформление багажа. Я встала в очередь. Передо мной мучительно потел похмельный пожилой мужик. Все утирался дрожащим в руке платочком. Наверное, какой-нибудь бывший аппаратчик районного масштаба, переквалифицировавшийся в современного менеджера или бизнюка: очень странное сочетание совершенно советской внешности и дорогих костюма с кейсом. Непотопляемый, наверное, дядька. И не убили его, и не посадили. Молодец. Таких в бизнесе зовут гоблинами. Его голова — одутловатое красное лицо, похожее на полусдутый надувной шар, седой, будто пыльный бобрик, непробиваемо-хитрые, даже с похмелюги, васильковые глазки, морщинистый, как у ящерицы, бордовый затылок — вся эта голова была, казалась, случайно, по ошибке вставлена в костюм. Сочетание несочетаемого. Оксюморон.
Вот и я тоже: гоблин — оксюморон. Леди из Курилок.
Когда гоблин, трясясь и потея, ставил свой чемодан на ленту, обильно пахнуло перегаром, очень дорогим одеколоном и тем неизбежным почему-то запахом пожилого русского мужика, который напоминает запах старой газеты.