— Спасибо, — сказала Игуменья. В голове у нее загремело, натянулось, поплыли тени. Ничего не видя и не понимая от слабости, она прошла рядом с мякишем бабкиного лица и, миновав завалы досок и шлака, свернула за угол. Здесь торжествующе звенели трамваи, текла, сухо шелестя, железная река, и внизу, вдали за парапетом, дрожала на солнце раскаленная вода искусственного озера.
Ей удалось взять такси почти тотчас же Она погрузилась в прохладные кожаные объятия и через минуту забыла, какой назвала адрес и назвала ли вообще. Что-то за стеклом плыло, качалось, мелькало, водитель курил и его розовато-серая каменная шея наполнялась краснотой при всякой попытке повернуть носорожью голову. Дома раздвинулись, машину вытолкнуло на площадь Трех Дворцов, справа угрожающе прошагали колонны, и пространство опять сжалось в теснине улицы. Мелькнул кинотеатр с выломанной буквой «о» — щербатое название она не запомнила, — отважно прыгнул под колеса полосатый переход, и машина, замедлив, остановилась.
Игуменья, не понимая, как, сколько, заплатила и вышла. Слева шелестел сквер, а в отдалении торчал красный гофрированный бок. Это и был универмаг Она медленно пошла по тротуару, обхватив себя руками за плечи. В голове как бы что-то тикало, по временам вдруг срываясь, затихая и вновь медленно, но неотступно набирая ход. Лихорадка исчезла еще в такси. Игуменья как-то размякла, ослабла. Что было делать, что?
Она миновала универмаг, свернула в парк за ним, по дорожкам опять выбралась на тротуар. Универмаг уже закрывался, выходили последние покупатели. Значит, времени около девяти. Не было сил посмотреть на часы. Она опять пошла по тротуару, встала возле подземного перехода, тупо глядя, как поднимается наверх бурый, точно вареная в мундире картошка, трясущийся бродяга с бутылкой в кармане. В бутылке что-то плескалось, пузырилось, хлопьями повисая на стенках. Вдруг страшно начало ломить ноги, она поискала взглядом, куда сесть. В поле зрения опять попала бутылка в кармане бродяги, внезапно увеличилась в размерах, грозно зашипела, бродяга вскинул свою вареную голову, и она тоже превратилась в бутылку, соединенную с той, что в кармане, шлангом в гибкой металлической оболочке. Игуменья почувствовала, что сейчас упадет. Напряжение последних дней как бы взорвалось в ней, она точно опустела.
Мимо прошла женщина в кремовом платье, и лицо ее чем-то встревожило Игуменью. Не к добру, не к добру было это лицо. Собирая силы, Игуменья сдвинулась с места, пошла за ней. Да что ж это такое, ведь она заболела, с ума сходит! Женщина удалялась — ослабела Игуменья, не поспеть было за ней…
— Подождите! — хрипло вскрикнула она.
Женщина обернулась. Покрасневшие ее глаза опять ударили Игуменью тревогой. Она напряглась. Лицо женщины превратилось в лицо того мальчика, младенца. Игуменья отшатнулась, закрыв рукой рот, и ноги ее подогнулись. Яркий свет брызнул в голове, собрался в точку, точка стремительно отдалилась, зазвенело, и встала темнота.
Нет, не мог Дьякон вот так сбежать, оставить Братьев. Не то чтобы он считал это предательством, не то чтобы ему недоставало сил рвануть за кромку, за вал, ограждающий дорогу, не то чтобы Братья стали для него некой необходимостью… Вопрос скорее заключался в его отношении ко всей этой жизни. Там, за пределами ее звенела пустота, тишина, та свобода, которой он всегда желал, но которой и боялся. Да, он, Дьякон, выбрал себе дорогу, и что же будет, если он свернет о нее? Жизнь во всех своих проявлениях — тот или иной обряд. Разве обряды безумного города, где он живет, лучше, чем обряды Братьев? Но была еще Игуменья, женщина, которая обладала над ним непонятной властью и которая хотела, чтоб мальчишка остался жить…
Он ни на что не мог решиться и ненавидел себя за это.
На закате стали собираться в дорогу. В этот момент была еще возможность незаметно скрыться, уехать в город последним автобусом. Подруга, главное око клана, переодевалась в боковухе, только что встав после отдыха. Отец сидел в чулане, при оглушительном сверкании трехсотваттной лампочки доводя до последней готовности свои смеси и снадобья. Но Дьякон медлил, ходил по двору, опустевший и беспомощный. Куда ехать, от кого скрываться? От тех, с кем все эти годы жил, не различая, где он, где они? И что ждет его, если он разорвет вдруг эту им же самим протянутую связку? Не страх перед Братьями или перед теми, кто стоит над ними, останавливал его, но — он и сам не говорил этого себе — дуновения свежего воздуха. От кого скрываться — от самого себя?..