Впрочем, мысли эти лишь мимолетно пробегали в ней, ни на миг не задерживаясь, колючие, саднящие, но напрасные. Человек, долгое время пробывший на морозе, иззябнувший, хочет одного: в тепло, в тепло. Таким промерзшим человеком и чувствовала себя сейчас Игуменья. Впрочем, не только сейчас. Все последние годы она жила как бы вне своей оболочки, своего исконного дома. Не признаваясь себе в этом, она хотела, но не знала, как ей туда вернуться. Она с охотой участвовала во всем, что делали в клане. Больше того, нередко старалась быть первой, зачинщицей. Это она в свое время придумала мстить церкви и ее служителям — хотя сама не совсем понимала, за что мстить. Но чем дальше, тем больше она стала тяготиться этой жизнью. Она предпочла бы кого-то убить, чем трястись от мысли, что ее могут в любое время заразить… С появлением Дьякона многое изменилось. Она почувствовала себя защищенной. Но, как ни странно, это лишь усилило желание вернуться в ту исконную оболочку. Если бы она знала, как это сделать! Страшась окончательно потерять всякую опору, она теперь еще крепче держалась за Дьякона.
За Дьякона, который даже в эту минуту не хочет порвать с кланом!
«Слаба, матушка, слаба», — сказала она себе, глядя, как за стеклами автобуса, радостно зеленея, поворачивается вокруг невидимой оси озимое поле.
Только бы старуха была дома!
Автобус взлетел на мост, тихо скатился с него, скрипнул, повернул, прибавил, и впереди пространство города прорезал мощный коридор Зеленой улицы. Она посмотрела на часы: без десяти восемь. Они выходят уже через два часа. Какая уж тут надежда успеть, даже если все пойдет без срывов… Автобус накренился, сворачивая направо, выпрямился и встал, качнувшись и шумно вздохнув воздухом тормозов.
За стеклом соседнего павильона стояла полуобморочная очередь желающих записаться на жительство в шахту. Подземный город был уже заселен элитой, но требовалась обслуга.
Полчаса спустя Игуменья летела по переулку. Оп щетинился сваленными в кучу обрезками горбыля и бракованного штакетника, зиял черными полузасыпанными шлаком ямами, отчаянно вздымался суставчатыми сучьями поваленного тополя. Грозный прифронтовой облик переулка внезапно как-то ободрил Игуменью. Она плохо помнила, где стоит старухин дом, верней, совсем не помнила — ведь приходили они ночью, к тому же она была едва жива от страха. Но когда из-за широкого полнотелого ствола березы выступили крашенные в зеленое столбы ворот и плотный непроницаемый забор, она тотчас их узнала и остановилась. Что она скажет старухе, как объяснит? Да можно ли вообще что-то объяснить, не упоминая о мальчике? Но как же она о нем скажет? Ведь невозможно!..
Отыскав под ногами тоненькую палочку, она долго нажимала на кнопку звонка, вделанную — это-то ей хорошо запомнилось — в столб ворот. Сквозь ставни и стекла окон было слышно, как весело плещется язычок звонка в глухих пространствах дома. Никто не выходил, не отзывался. Игуменья вдруг в испуге отбежала. Переулок был безлюден, напротив же дома стоял пустей в этот час детский садик, но ей показалось, что за ней наблюдают. Она прошла вперед по тротуару, вернулась, чувствуя, как в теплыни вечера у нее зябнет спина. Что же такое, значит, она не успеет? Значит, все пропало? Куда она убрела, старуха? Тело у Игуменьи стало мягким и бескостным, она оперлась рукой о ствол березы.
Из соседнего дома вышла добродушная — лицо из хлебного мякиша — бабушка.
— Кого ищешь, милая? — спросила она тощим жидким голосом.
— Я? — кое-как выговорила Игуменья. — Я так.
— Она у дочери теперь живет, — сказала бабушка издали, не подходя к ней. — Здесь не бывает.
— У дочери? — Игуменья провела рукой по щеке, точно вытирая ее. — А где дочь?
— Да где-то в городе. Не знаю. Где-то в микрорайоне Первостроителей. Там еще универмаг большой, — угрюмое сочетание «микрорайон Первостроителей» бабушка кое-как закончила, продираясь сквозь надолбы «т» и «р». — Больно я знаю, — помолчав, добавила она как бы обиженно.
— А из соседей, может, кто знает? — спросила Игуменья напряженно.
— Никто не знает, — сказала бабушка, — Мы с ней вроде как товарки, с Анной-то.