Их камеры — стены там с мягкой обивкой, в каждой есть откидная койка и умывальник — находятся под постоянным наблюдением с помощью видеоаппаратуры. Увы, мы не в состоянии держать больше двух пансионерок — нас слишком мало. Мы — лишь скромные кустари-одиночки, как здешние часовщики — знаете, их много в окрестных долинах по обе стороны границы.
Стейнер умолк. Мне это не нравилось. Я боялся темноты, подземелья, этих застенков. Я ждал, но он не спешил продолжать. Когда он говорил, мне было спокойнее. Пока распинается, кипятится, хоть не тронет. А теперь я слышал только его прерывистое дыхание — ну как ему стукнет в голову ни с того ни с сего наброситься на меня?
— И что же, этого достаточно, чтобы они состарились?
— Ишь, какой нетерпеливый! Не спешите, юноша, всему свое время! Наши узницы не общаются ни между собой — их разделяет широкий слой земли, ни с кем-либо из нас. Если нам случается входить в камеры, мы закрываем лица. Ни одна не знает, почему она здесь, где находится тюрьма, в чем ее вина и долог ли срок наказания. Мы окружаем их стеной безмолвия, и эффект это дает потрясающий: ведь поговорить хотя бы с тюремщиком — все-таки какое-никакое общение. Здесь же им остается лишь бесконечный монолог в пустоту. За все месяцы, проведенные у нас, они не видят ни одного человеческого лица, не слышат ни единого слова. Они лишены прогулок, света, пищи для ума, звуков — и зеркала. Единственное, что у них есть, — часы на потолке камеры, но это часы с разлаженным механизмом: стрелки мчатся во весь опор, минуты проходят как секунды, часы как минуты, а сутки как часы. Этот бег стрелок, как на секундомере, отсчитывающем сотые доли секунды на спортивных состязаниях, олицетворяет их стремительный распад. И ничто не должно отвлекать узниц от быстротекущего времени, которое делает свое дело. Время уничтожает их — вот для чего они отбывают наказание в этом горном мавзолее, где мы хороним красоту, словно радиоактивные отходы под водами океана.
— И как, действует?
Я ляпнул очередной дурацкий вопрос. Любопытство пересилило страх.
— Поверьте, как нельзя более эффективно. Изоляция, оторопь от внезапного заключения, контраст с весельем и утехами прежней жизни — все работает на разрушение. Совсем недавно они строили планы, готовились кто к каникулам, кто к учебе, кто к помолвке. И вот они в наших катакомбах, откуда ни одна не выйдет прежней. Красота — лишь миг в вечности, рано или поздно время все равно разрушит ее. Мы лишь ускоряем процесс. Знаете, люди иногда, пережив утрату или удар, седеют за одну ночь. Нечто подобное происходит и с нашими протеже: пройдя курс небытия, они выходят постаревшими на двадцать — тридцать лет. Никаких ультрафиолетовых лучей, никакой химии — вполне достаточно одиночного заключения. Старость падает на них хищной птицей. Заснув молодыми, они просыпаются шестидесятилетними. Когда потери становятся, на наш взгляд, необратимыми — обычно на это уходит от полутора до двух лет, — мы выпускаем их на волю, очень далеко отсюда, в безлюдной местности, ночью и с завязанными глазами. Они ничего не понимали, когда их бросили в тюрьму, и не больше понимают, оказавшись на свободе. На свежем воздухе от них попахивает плесенью, затхлостью богадельни, прокисшим временем. А в карман мы им суем маленькое зеркальце. И вот наша Венера глядит на себя и видит отражение Мафусаила. Этот последний удар их доканывает: они не узнают себя. И обретенная свобода им не в радость, ибо свою темницу они обречены носить в себе — темницу уродливой старости.
Стейнер включил свет. Лицо его было пурпурным, почти малиновым; скользнув по мне тревожным взглядом, он одним прыжком пересек кабинет и уселся за компьютер. Пальцы его забегали по клавиатуре на диво проворно, клавиши зацокали приглушенным галопом.
— Мне кажется, скепсиса в вас поубавилось, Бенжамен, я не ошибся?
Я счел за благо промолчать. Теперь, когда горел свет, я хоть мог видеть его.
— Я, знаете ли, немножко медиум, работаю на интуиции. Как в невзрачной мордашке девочки-подростка я провижу дивные черты, так и в безупречном овале девичьего лица угадываю червоточинки, будущие изъяны, которые нарушат его гармонию. Да, красота возводит человеческое существо в ранг произведения искусства, но один штрих может превратить принцессу в Золушку. Вот, смотрите.