Я сначала полагал, что Стейнер просто чудит, — может, от горного воздуха у него слегка крыша съехала. Но, узнавая все новые и новые подробности, я вынужден был признать печальную истину: он не шутит. Он самый настоящий псих, опасный псих. То, что я успел увидеть, повергло меня в ужас.
— Это гнусно, гнусно… — повторял я.
— Да, Бенжамен, это гнусно, согласен. Но согласитесь и вы, что она виновна и заслуживала наказания.
— Да разве это ее вина, если она красива? Не могла же она всю жизнь прятаться.
— Именно! Вы попали в точку. Каждый в ответе за свое лицо. Мы не успокоимся до тех пор, пока все прекрасные создания, мужчины и женщины, не скроют лица или не согласятся изменить внешность с помощью хирургов.
Я не мог произнести ни слова: эта дичь меня доконала. Стейнер, видно приняв мое молчание за скепсис, вдруг повысил голос:
— Вы мне не верите? Вы презираете нас, считаете, что жалкой троице не победить в войне против всего мира?
Я только плечами пожал. Надо же было мне из всех психических отклонений — ведь список их бесконечен — встретить на своем пути именно это. Передо мной разверзлась бездна. Я не знал, как вести себя в таких ситуациях, — опыта не было. Стейнер между тем положил руки мне на плечи и посмотрел в упор. Я не осмелился встретиться с ним взглядом. На его крутом лбу билась жилка, будто пытался выбраться на волю спрятавшийся в мозгу зверь. Белые капельки слюны застыли в уголках губ — при виде их мне вспомнились мои учителя.
Он мог в любую минуту сорваться, и я это чувствовал. Похоже, он опасался открыть мне слишком много, но и слишком мало сказать боялся — вдруг я не поверю? Надо было бежать или хотя бы попытаться. А я сидел как пень, не в силах пошевелиться от навалившегося вдруг отупения. Только жалко кашлянул, пытаясь скрыть замешательство. Стейнер снова заговорил тоном наставника. Пафос его был так же невыносим, как и его теории. Этот жуткий фанатизм, присущий фундаменталистам: осчастливить, пусть даже против воли… Мне хотелось заткнуть уши, чтобы не слышать больше его софизмов.
— Давайте выключим, Бенжамен, хорошо? Мне надо сосредоточиться.
Свет погас, экран тоже, звуки смолкли. Только маленький ночничок остался гореть в потемках, и от вновь сгустившегося мрака мне стало совсем худо.
— Очень любезно с вашей стороны, что вы слушаете меня, да-да, не возражайте, вы на редкость терпеливы. Вы даже не представляете, насколько мне это необходимо. Я еще не сказал вам главного. Не стану утомлять вас подробностями, распространяться о том, как мы похищаем, как заметаем следы, какие принимаем предосторожности. У нас продумано все: отопительная система, вентиляционные трубы, прачечная и мусоросжигатель — ничто отсюда не просочится наружу. Мы действуем в глубоком подполье, как партизаны, только у нас иная война. Принцип, на котором основана наша работа, прост: полная изоляция от чьих бы то ни было глаз. Знаете, отчего дурнеют наши узницы? Оттого, что их никто не видит. Ведь красота создана, чтобы ею любовались, она существует напоказ. Отверните от нее взор — и она зачахнет. Именно это мы здесь и делаем: божественным созданиям, заносчивым донельзя, для которых каждый день как плебисцит, мы перекрываем источник жизни, разом отсекаем всю подпитывающую систему — все эти взгляды, вздохи и прочие знаки внимания. Эти надменные идолы страдали от алчных взоров? Там, где они были на виду, их пожирали глазами? А мы подвергаем их худшему поруганию: невидимости.
Результат: они высыхают на корню. Кстати, говорил я вам, как называется наша мыза? «Сухоцвет». Так назвали ее пастухи, когда здесь еще пасли стада. Вообще-то это растение, иначе говоря, бессмертник. Слово понравилось нам, показалось знаком судьбы. Вот мы и сделали «Сухоцвет» темницей, в которой прекраснейшие из прекрасных вянут и сохнут как цветы, заложенные в книгу. Никакого насилия к нашим гостьям, а сейчас у нас преимущественно женщины, мы не применяем. Похищаем мы их за сотни километров отсюда, ни с кем из нас они никогда не виделись, даже словом не перемолвились. Мы сжигаем их одежду, уничтожаем документы, расплавляем украшения, какова бы ни была их ценность. Здесь отменяются законы и упраздняются права — до тех пор, пока они не станут такими же людьми, как все.