Шум поезда почти исчез, на станции стало тихо. Неподалеку во мраке белели густые заросли жасмина, повсюду разливая приторно-сладкое благоухание. Потом хлопнула дверь — начальник станции пошел домой; и на это безлюдье опустилась ночь, огромная и беззвучная. На небе мерцали островки звезд. В густой темноте, словно красная звезда, алел огонек семафора.
Станецкий взял женщину за запястье, чтобы проверить пульс. Ему пришлось склониться над ней, она напряженно вглядывалась в него, и вдруг лицо ее озарилось мягкой, почти счастливой улыбкой.
— Сынок, — прошептала она.
Станецкий выпрямился.
— Ну, я пошел, — сказал он. — Может, удастся привести врача. До встречи, Алинка.
Сначала в поисках дороги пришлось немного поплутать, потом он зашагал быстро и уверенно; вдоль дороги вилась тропинка, и он шел по ней. Сразу же за тропкой, над глубокой канавой, росли развесистые ивы; длинный ряд деревьев, темный и плотный, прямо указывал путь, залитый звездным светом. А дальше, по обеим сторонам дороги, должно быть, простирались вольные, безбрежные поля, потому что ночь там стояла непроглядная, только у земли, будто застывшая струя воды, светилась полоска жнивья, а небо утопало в мерцающем тумане звезд.
Станецкий пошел быстрее, хотя спешить было некуда. Он знал: старая женщина уже мертва или умирает в эти минуты. Эта смерть ему была безразлична, нисколько не волновала, лишь неудержимый саркастический смех все сильнее душил его, именно этот смех он и пытался подавить быстрой ходьбой. «Собственно, зачем все это?»— в какой-то миг подумал он и остановился: «Теперь, пожалуйста, смейся». Однако это желание уже прошло. Он стоял в темноте и не знал, что делать — повернуть назад или идти вперед. И то, и другое было бессмысленно. Он стоял так и думал: «Все это глупость, нелепость и безумие, сплошная чудовищная глупость».
1942—1958