И только теперь, когда стих монотонный стук колес, вечер предстал во всем своем безмолвном великолепии. Ночь, судя по вечеру, должна была быть холодной и очень ясной. Наконец-то можно было без опасений раскрыть настежь дверь. И едва успели ее открыть, как в купе ворвался свежий, насыщенный влагой лугов воздух. Издалека доносились тонкие, переливчатые звуки свирели, во рву под насыпью квакали лягушки; легчайший, почти прозрачный туман белой полосой поднимался на фоне голубоватых сумерек. Хрустел гравий под ботинками прохаживающегося по насыпи немца. Было так тихо, что в ушах отдавался каждый его тяжелый шаг.
— Господи ты боже мой, — вздохнул кто-то.
Поезд вскоре тронулся, и на ступеньках снова появились люди, отчаянные, готовые на все, лишь бы ехать. О них на время забыли, но ненадолго, и за ближайшей станцией все началось сызнова. Теперь в эту работу включились уже двое немцев: один шел с головы поезда, другой — с конца. В густой темноте раздавались гортанные сиплые крики, а когда ночь окончательно поглотила все вокруг — уже проехали Жешув, — казалось, что под ее покровом перекликаются дикие звери.
Ламп в вагоне не было, и если кому-нибудь удавалось закурить, на мгновение темнота озарялась слабым огоньком. Поезд еле-еле тащился, словно с трудом пробиваясь сквозь мрак. Разговоры почти прекратились. Некоторые, стоя, дремали. В глубине купе время от времени плакал ребенок. На ступеньках вагонов, словно темные, бесшумные тени, копошились навьюченные тюками люди. А ночь, вобрав в себя запахи полей, была действительно великолепна, непроглядно черная у самой земли и искрящаяся в вышине от звездного блеска.
Поезд шел со всеми остановками, и это было невыносимо. Он еще не успевал остановиться, как новые пассажиры прямо на ходу вскакивали на ступеньки. Потом начинался бешеный штурм переполненных вагонов. Нужно было изо всех сил держать двери, чтобы не впустить новичков. Их отчаяние, особенно женщин, было ужасным. Некоторые вот уже который день сидели на станции, тщетно пытаясь вернуться в родные края. Деньги кончились, они были голодны, с безумными лицами, голоса охрипли от стенаний. Поезд уже трогался, а они продолжали цепляться за двери, согнувшись под непосильной ношей, бежали, пока их не настигал немец-охранник и побоями не стаскивал на перрон. Душераздирающие вопли несчастных долго неслись вслед исчезающему в ночи поезду. Так время от времени в темноте тускло освещенных крохотными лампочками станций разыгрывались одни и те же сцены, вырывалось одно и то же отчаяние, крики, мольбы, у дверей вагонов мелькали похожие друг на друга лица, выражавшие одни и те же страдания, муки и несчастье. Иногда в ночном мраке слышались выстрелы. Шли часы, но, казалось, ночи не будет конца. Пшеворск миновали лишь в полночь.
На каком-то полустанке в купе, где ехали Станецкий и Яцек, чудом втиснулся высокий здоровенный крестьянин, а так как пока еще никто не вышел, то теперь невозможно было даже пошевельнуться. Доманской становилось все хуже. Близость окна мало чем спасала, ее мучило удушье, моментами она почти теряла сознание. Алинка ничем не могла ей помочь. Обнимая женщину за плени, она шептала слова утешения, и это все, что было в ее силах. Сама она держалась молодцом, не поддаваясь волнению. Только иногда Яцек чувствовал, как дрожит ее тело. Тогда сердце его сжималось от горечи собственного бессилия. В начале ночи на него навалилась усталость, страшно захотелось спать, но немного погодя сонливость прошла; а поезд шел и шел дальше, сознание постепенно прояснялось, и все острее становилась реакция на происходящее вокруг.
Именно в минуту такого внутреннего напряжения между ним и Алинкой произошло событие, которое, впрочем, никто, кроме них, не заметил. Когда в купе втиснулся, тот самый новый пассажир, девушка, пытаясь уберечь себя и Доманскую от давки, повернулась и на какое-то мгновение прижалась к юноше, а ее левая рука оказалась у него на груди. Луч станционного фонаря слегка осветил вагон, и в слабом свете Яцек увидел, как лицо девушки — которое было совсем близко, он даже чувствовал ее дыхание — внезапно изменилось. Они молчали. Алинка продолжала упираться рукой в его грудь, потому что из-за тесноты опустить ее было невозможно. Наконец она прошептала: