Васька скинул с плеча тощий мешок — белую холстяную котомку, обвязанную у горловины грубой веревкой, положил его на оградку дебаркадера, облокотился, щурясь на всплескивающие серебряные волны.
— Ну вот! — сказал он, не оборачиваясь ко мне. — Ну вот и половодье!
«Половодье! — передразнил его я. — Нет чтоб сказать чего–нибудь такое. Пиши, например, и так далее». Но Васька ничего не чувствовал.
— Ох, работенки щас! — сказал он с видимым удовольствием, косясь на меня. — Невпроворот! — И снова отвернулся, будто решив, что я его не пойму. А я и в самом деле не понимал. И злился еще.
Сам не знаю, почему злился. Может, оттого, что чувствовал: мы с Васькой словно два путника на дороге. Ходко шагают оба, но один все–таки быстрее идет, размашистей. А второй, как ни старается, настигнуть его не может. А тот, кто отстает, не виноват, и тот, кто уходит вперед, тоже не виноват, хотя оба уговорились вместе идти. Вместе–то вместе, да не выходит. Вот я и злился, глядя, как Васька вперед уходит.
Катер, пыхтя словно уставший старик, подвел паром к дебаркадеру, перевозчицы метнули канаты, надсадно заскрипели деревянные борта, и с парома стали съезжать подводы, газогенераторы, сходить пассажиры, на место которых потянулись другие подводы, другие газогенераторы, чадящие синим дымом, и другие пассажиры.
— Ну, давай пять, — сказал Васька, улыбаясь мне, будто самая радостная в его жизни настала минута, и вскинул мешок за плечи.
— Держи, — стараясь не расхлюпаться, ответил я в тон ему и протянул руку.
Я думал, он что–нибудь скажет все–таки в последнюю минуту, но он взял мою ладонь, внимательно посмотрел на меня своими прозрачными глазами, тряхнул руку три раза и натянул поглубже на лоб фуражку.
— Пока, — сказал Васька и больше ничего не прибавил, а повернулся и пошел скорым, пружинистым шагом по хлипким мосткам.
Паромщицы перекинули канаты назад, катер гуднул прерывисто и устало, потянулся изо всех сил вперед, вытащил из воды стальной трос, который, расправляясь, задрожал, как струна, если ее сильно дернуть, — паром отодвинулся от дебаркадера.
Я увидел, как Васька снял свою фуражку и помахал ею мне.
— Буду в городе — зайду! — крикнул он хрипловатым своим баском и надел фуражку обратно, сложил руки на барьере и уже не махал, не кричал — просто смотрел на меня, и все, пока река не разделила нас…
А вот теперь я лежал на траве, обдувал одуванчики, и как–то нехорошо было у меня на душе. Плохо мы простились с Васькой. И не объяснишь, почему плохо, а плохо. Кошки скребли у меня на сердце, и мне казалось, будто я что–то забыл.
Где–то что–то забыл.
Тобик крутился в траве, клацая зубами, гоняясь за своим хвостом, потом прижимал уши к затылку, замирал и срывался в кусты за бабочкой или толстой мухой, безмятежно тявкая и веселясь.
Так что, когда он затявкал дольше и громче, как он обычно лаял на чужих, я даже не обратил внимания. Подумал, что, может, бабочка ему какая–нибудь особенная попалась. Или схватил стрекозу, шелестящую крыльями, а она изогнулась да и цапнула его своей страшной челюстью в мокрый нос.
Шаги я услышал неожиданно и, когда обернулся, рассмеялся: это была тетя Нюра.
— Тетя Нюра пришла! — закричал я, вскочив, и во двор выбежала бабушка.
— Ой, Нюра пришла, — причитала она. — Нюрушка–голубушка, кормилица наша!
— Полноте, Васильевна! — смеясь, сказала тетя Нюра, как всегда, разматывая косынку. Лицо ее загорело до черноты.
— Не вырвалась бы! — сказала тетя Нюра. — Жатва! Да председатель погнал торговать. Целу машину, Васильевна, веришь ли, черпаком продала.
Бабушка заохала, запричитала, повела тетю Нюру домой, в холодок. Мама и тетя Сима были на работе, бабушка поставила чайник, чтоб напоить гостью до поту.
— Знаешь чо, Васильевна, — сказала тетя Нюра, — Симы нет, дак я у тебя.
— Как, как? — не поняла бабушка, но тетя Нюра рассмеялась и велела мне отвернуться.
Я послушно отошел, услышал, как прошелестели босые тети Нюрины шаги к дивану, что–то зашуршало, потом цокнуло о пол, и тетя Нюра засмеялась!
— Ой, пуговица оторвалась! Не выдержала выручки!
И бабушка засмеялась тоже, но как–то суховато, сдержанно.