Васька, понурясь, кивал, криво улыбался, потом взял у меня открытку, посмотрел на гномиков и сказал неожиданно зло:
— У, фашисты!
— Кто? — не понял я.
— Вот эти, карлики!
— Ну сказанул! — возмутился я. Гномики в разноцветных колпачках мне очень нравились, да что там, они были просто замечательные, ведь их же прислал мне отец.
— Ясно дело, фашисты, — сказал Васька, всматриваясь в меня. — Да такие картиночки фашисты друг другу посылали!
Я ничего не понимал. Никогда я не видел Ваську таким злым и ожесточенным.
— Вась? — окликнул я его. — Ты чего?
— Да ничего, — поморщился он, — просто я все фашистское ненавижу. — Он помолчал и прибавил: — Они у меня отца убили.
Я сидел на диване и чувствовал, как краснею, как заливаюсь жаром. Мне было противно, гадко.
Вот уже сколько дружу я с Васькой, сколько исходили мы кварталов по нашему городу, а я ни разу — вот стыд–то! — ни разу не спросил Ваську про его отца.
— Васька, — сказал я, потрясенный его словами, — Васька, а где?
— Под Москвой, — ответил он и тяжело вздохнул.
Отец у Васьки погиб под Москвой — он воевал в лыжных войсках. Васька и тетя Нюра узнали об этом уже под конец войны, потому что вся та лыжная часть погибла, уцелело лишь несколько человек и один дядька из райцентра — он вернулся в сорок пятом полным инвалидом от самого Берлина. Уходил воевать этот дядька вместе с Васькиным отцом, уцелел под Москвой, но чуть не помер под Берлином.
Мы с Васькой сидели одни в натопленной тихой комнате, такой тихой, что было слышно стук ходиков за стенкой у тети Симы, и Васька рассказывал мне, как они с матерью узнали, что в райцентр вернулся тот инвалид, и сразу собрались, не взяли даже хлеба с собой, и пятнадцать верст до этого райцентра все время почти бежали. Инвалид работал сапожником в артели. Васька и тетя Нюра вошли в маленькую каморку, где он стучал молотком, и тетя Нюра сразу заплакала.
— Она не об отце заплакала, — сказал мне Васька, — а об этом инвалиде. У него жена, пока он воевал, померла.
Инвалид сидел на табурете, привязанный к нему широким брезентовым ремнем, чтобы не упасть. Ног у него не было. Только подшитые выше колен стеганые зеленые штаны.
Обратно они шли молча, по разным сторонам проселка, не замечая голода, хотя маковой росинки с утра во рту у них не было. Инвалид сказал, что всех лыжников перемяли танки. У Васькиного отца, как и у других, была только винтовка со штыком и ни одной противотанковой гранаты. Гранаты им еще не успели выдать — прямо с поезда бросили в атаку. И танков никто не ожидал. Они появились откуда–то со стороны.
— Кончу курсы, — сказал Васька глухо, — денег подзаколочу и поеду в Москву отца искать.
— Как же ты его найдешь? — удивился я.
— Найду! — уверенно ответил Васька. — Инвалид говорил, на сто первом километре все было.
Мне снова стало стыдно перед Васькой. Я был счастливее его. Вот и отец у меня живой, всю войну прошел, ранило его, а живой. А у Васьки отца нет. И больше никогда не будет.
Васька встал, прошелся по комнате в залатанных валенках с загнутыми голенищами, подросший и худой: пиджак болтался на нем словно на палке. Он щелкнул спичкой и закурил.
Я вспомнил, как увидел его в первый раз. Курящим и с галстуком. И, глядя на Ваську новым, как бы враз повзрослевшим взглядом, я подумал, что удивлялся тогда, летом, потому, что не знал просто Ваську.
А теперь вот знаю. И считаю, что курить он имеет полное право.
Я встал и спрятал отцовскую открытку с гномиками под скатерть.
Пришло лето.
Васька уехал, а отец все не возвращался.
Я лежал в траве, обрывал созревшие одуванчики и нехотя сдувал пушистые шары. Белые парашютики улетали, подхваченные мягким ветром, поднимались в небо и исчезали из глаз.
«Куда–то они упадут? — думал я. — Вырастут ли из них новые одуванчики? — И без перехода горевал о Ваське. — Как он там счетоводит?»
Я проводил Ваську в мае. Мы шли вместе по жарким тихим улицам до перевоза и там долго ждали, когда маленький катер, тяжко пыхтящий черным дымом, пригонит с того берега паром.
Река разлилась, раздвинув свои края, вода мутно бурлила за бортом дебаркадера, расходилась кругами, стремительными и страшными.