«Как по заказу бьет, чертушка», — ласково подумал лейтенант и стал спускаться вниз.
Третий день рота Дремова держала оборону на верхушке сопки, в седловинке которой было это крохотное безымянное озерко. Приказ был закрепиться, выложить из камней окопы и ходы сообщения, построить пулеметные ячейки и сделать землянки.
Такие приказы Дремов получал почти на каждой сопке, где рота останавливалась, когда удавалось очередной раз оторваться от наседающих егерей.
Потом либо стрельба на флангах уходила далеко на восток и комбат приказывал отойти на следующую сопку, либо немцы наваливались на роту, как тундровая мошкара, просачиваясь в каждую щель, в каждую дыру.
А дыр было хоть отбавляй. На четырнадцать человек роты Дремова приходилось почти полкилометра обороны. В камнях, в расселинах, в отвесных скалах, в осыпях валунов. В этой гранитной мешанине один человек мог задержать сотню наступающих, и та же сотня могла незаметно пройти в тыл в пяти метрах от командира роты.
В воздухе проскрипела мина и разорвалась за скалой, выбросив вверх пыльную тучу торфа и щебенки. Очередь крупнокалиберного пулемета выбила на склоне ровную строчку. Дремов понял, что бьют в ответ на выстрелы Шовкуна, и у него снова заныли зубы. Он приложил руку к полотенцу и сморщился, чтобы сдержать стон.
— Товарищ лейтенант, вас к телефону! — крикнул из расселины связист, стаскивая с головы петлю из обрывка кабеля, которой была прикреплена к его уху телефонная трубка. — Комбат вызывает.
— Дремов, как у тебя? — проговорила голосом капитана Шарова дребезжащая мембрана.
— Вроде спокойно… Гранат прошу подбросить и патронов.
— Ты что бубнишь, не разбираю, — в далеком голосе капитана послышались сердитые нотки. — Громче говори.
— Зубы болят, товарищ пятый, — изо всех сил пожаловался в трубку Дремов. — Прямо жизни никакой нет. Вчера малость притихли, а сейчас хоть вешайся.
— Ты погоди, — голос капитана подобрел. — Повесишься — кто ротой командовать будет?.. Сегодня людей тебе подброшу. Пополнение с марша… Какие уж есть. Ничего, сам тоже зеленый был, обстреляются. И от зубов что–нибудь пришлю. Боеприпасы пополнение принесет. Все.
В трубке по–комариному запищал зуммер.
— Старшина! — позвал Дремов Шовкуна. — Люди прибывают, надо принимать. Подготовьтесь.
— Есть подготовиться! — Шовкун провел рукой по подбородку, гладкому от утреннего бритья. Потом угольки глаз под шлемом хитро засветились и губы старшины раздвинулись в улыбке, показав ровные, редкой белизны зубы. — Скажу, чтоб ребята побрились.
Дремов понял деликатный намек и провел ладонью по густой щетине. Проклятые зубы, из–за них бородой обрастешь. Раньше хоть через два–три дня он все–таки ухитрялся бриться, а теперь до щеки дотронешься — искры из глаз сыплются. Тут еще старшина, чистюля, на его голову навязался…
Шовкун смотрел на командира роты и светил зубами до тех пор, пока тот не сдернул пилотку и не стал копаться в пухлой полевой сумке, разыскивая бритву.
Старшина сразу перестал улыбаться и пошел по берегу озерка, направляясь к пулеметной ячейке, где возле единственного в роте станкового пулемета лежал ефрейтор Кумарбеков, низкорослый круглоголовый киргиз с далекого Тянь–Шаня.
— Кумарбеков, — старшина тронул пулеметчика за ботинок. — Опять дрыхнешь… Люди к нам сегодня придут, пополнение.
— Хорошо, — согласился Кумарбеков и, пятясь как рак, выполз из каменной ячейки. — Второго номера мне дай, тяжело одному «максимку» таскать. Всю шею сбил.
— Дам, — пообещал старшина, критически разглядывая пулеметчика.
Тот стоял перед ним, расставив ноги в грязных ботинках. Кургузая гимнастерка была прожжена на плече и вымазана торфом. Брюки лоснились на коленях, а за обмотку неопределенного цвета был заткнут короткий штык от самозарядки.
— Опять треугольничек потерял, — строго сказал старшина, поглядев на петлицы Кумарбекова. — Нет у меня больше запасных, суконный нашей… Почиститься тебе надо, Кумарбеков, и гимнастерку зашить.
Ефрейтор глядел на старшину сонными глазами и поддакивал. Он знал, что Шовкун говорит ему все это для порядка, что чиститься он не будет и с гимнастеркой тоже не станет возиться. Уйдет Шовкун, он снова ляжет возле своего «максимки» и, опустив лоб на ручки пулемета, подремлет. Может, пять минут, может, двадцать. До тех пор, пока не учует, что спать нельзя.