«Это просто какое-то безумие, — бормочет Келли, — чтобы живую душу… заживо… что ж ты за человек-то, Катерина?!!»
— Ты сам когда-то говорил, что я твоя сестра. Это так и есть, Келли. Я твоя сестра милосердия.
«Ох, ничего себе, милосердие…»
— Милосердия, да. И я медицинская сестра. Если все, что я могу для тебя сделать — это взять за руку и вывести из этого… из этого каменного мешка, из этой адской щели так, чтобы самой там не застрять… я это сделаю.
Катерине кажется, что она слышит тяжелое бурное дыхание.
«Вывести, — наконец говорит Келли. — Вывести. И куда же ты меня выведешь, милосердная… сестра? На эти ваши… тучные пажити? Что со мной будет, скажи мне, святенница, Сида проклятая, куда я уйду?»
Катерина отвечает не сразу.
— Я не знаю, Келли, — говорит она, и голос ее дрожит. — Я… не знаю. Но я могу тебе точно сказать, что ты не вернешься туда… в это вот… в страшное это твое место, откуда мертвые говорят с живыми. Где ты ни жив, ни мертв.
«Как ты можешь знать, женщина?»
— Знаю. Те, кто ушли с миром — они молчат. У них если и не свет, то хотя бы покой. Я тебе обещаю, Келли. Если вся моя вера хоть чего-нибудь стоит, если стоит хоть капельку моя, — она осекается, не договорив. — Словом, я знаю, что делаю.
«Я не верю в ад. И не верю в рай. Я не верю тебе, Сида. Я не хочу умирать. Разве это так трудно понять?»
— Ох, Келли…
Она замолкает. Нет. Ничего из того, что застряло комом в горле, нельзя сказать. Нужно просто стоять на этой черте — и назад ни шагу, и вперед тоже.
«Что за судьба! Того упустил. Теперь тебя лишаюсь навеки, — глухой смешок. — И ничего не успел. Ничего. И ты же права кругом, Сида. Ты вот тут хотя бы дело делаешь свое, пользу… да все равно, живешь в себе, со смыслом — а как бы я жил, если бы правда было можно… Не давал бы тебе делать твое, и свое не мог бы… Что за судьба! Но как подумаю, что жизнь вот здесь, только… только выдохнуть и вдохнуть… и что ее все равно нет — так изматывает это вот… туда-сюда… Ты сильная, Сида. Ты такая сильная. А я очень устал. Совсем нет сил. Ты… правда будешь держать меня за руку, пока я не кончусь… совсем?»
— Пока ты не уснешь. Да.
Тишина. Медленные неровные толчки с той стороны границы, словно вправду там — человек, которому не хватает воздуха. Тяжелобольной или раненый. Умирающий. Катерина и сама дышит с трудом, как будто десять сантиметров океанской воды недвижимо стоят вокруг, густея и превращаясь в ледяной песок.
И тут Келли вдруг говорит — негромко, но и не шепотом, очень внятно:
«Хорошо. Давай сделаем это».
Катерина вздрагивает и… нет, она не спит, не спит, но медитативная пелена, в которую она себя погрузила, сворачивается мгновенно и все чувства снова становятся острыми до боли. До боли. А ее будет много.
— Дай руку. И… повторяй за мной.
Она ощущает его хватку в левой руке, откинутой в сторону — жгучую хватку мертвеца, не то огонь, не то лед, и еще она слышит, как он из последних сил бормочет — нет, не слова молитвы: «ну вот… точно про пажити… Я же говорил… и на кой мне это все…»
— Келли, — строго и ласково говорит она, — Келли, дай мне делать свою работу, хорошо? Это старый способ, не хуже других. Тебе ведь там страшно?
«Очень».
— Ну вот. А это как лекарство. Как морфин, ты понял?
Он смеется. Он тихо смеется, а Катерина думает, что если кому и нужен сейчас морфин, так это ей, но ей нельзя. Она в бдении при умирающем, она должна быть в сознании. И она начинает снова, и упрашивает Бога принять эту душу, и упрашивает душу быть стойкой, и снова возвращается туда, к бесстрашному путнику в темной долине, и старается наполнить всю себя теплом, и верой, какая есть, и видением лугов, по которым им не гулять, и пажитей, да, пажитей непаханых, и ручьев, и покоем мирного сна, наконец, — пока десять сантиметров прилива поднимаются и навсегда, до последней Трубы отделяют ее от Келли О’Шонесси, и морская вода превращается в слезы. Просто в слезы.