Хотя теперь каждая из них определилась в моих глазах, все же этот разговор, который вели между собой их взгляды, оживленные чувством удовлетворения и духом товарищества и зажигавшиеся то любопытством, то вызывающим равнодушием, в зависимости от того, шла ли речь об одной из подруг или же о ком-нибудь из прохожих, а также сознание, что все они достаточно близки друг к другу и могут поэтому гулять всегда вместе, «своей компанией», устанавливали между их телами, свободными и обособленными, медленно двигающимися вперед, некую связь, невидимую, но гармоничную, обволакивая их одной и той же теплой дымкой, общей атмосферой, соединяя их в целое, настолько же однородное, насколько отлично оно было от остальной толпы, среди которой медленно развертывалось их шествие.
На мгновение, пока я проходил мимо толстощекой брюнетки, подталкивавшей велосипед, мой взгляд встретился с ее взглядом, косым и смеющимся, направленным из глубины того нечеловеческого мира, в котором протекала жизнь этого маленького племени, из недосягаемой, неведомой области, куда, конечно, не могло бы проникнуть, где не могло бы найти себе места представление обо мне. Увлеченная тем, что говорили ее подруги, эта девушка в «поло», низко надвинутом на лоб, — увидела ли она меня в ту минуту, когда черный луч, исходивший из ее глаз, упал на меня? Если она меня видела, чем я должен был показаться ей? Из недр какого мира глядела она на меня? Ответить на этот вопрос было так же трудно, как, устанавливая с помощью телескопа известные особенности соседней планеты, заключить на основании их, что там живут люди, что они нас видят и какие мысли могли у них возникнуть на наш счет.
Если бы мы думали, что глаза девушки — только блестящий кружок слюды, мы бы не жаждали узнать ее и соединить с ней нашу жизнь. Но мы чувствуем, что мерцание этого отражающего диска зависит не только от его физических свойств, что в нем заключены неведомые нам темные тени представлений, которые сложились о людях и о местностях, знакомых этому существу: лужайки ипподромов, песок дорог, по которым, катясь на велосипеде средь полей и лесов, увлекла бы меня за собой эта маленькая пери, более обольстительная для меня, чем пери персидского рая, — а также и тени того дома, куда ей предстояло вернуться, планов, которые она строит или которые другие построили за нее; но главное — сама она, с ее желаниями, ее симпатиями, ее предубеждениями, ее смутной и неослабной волей. Я знал, что я не буду обладать этой юной велосипедисткой, если не овладею тем, что заключено в ее глазах. И вот вся ее жизнь внушала мне теперь желание — желание мучительное, ибо я чувствовал его неосуществимость, но опьяняющее, ибо то, что было до сих пор моей жизнью, внезапно перестав быть всей моей жизнью, превратившись лишь в маленькую частицу лежавшего передо мною пространства, которое я жаждал преодолеть и которым была жизнь этих девушек, сулило мне то расширение, то бесконечное обогащение моей личности, которое и есть счастье.
И конечно, поскольку у меня не было с ними ничего общего — ни общих обыкновений, ни общих мыслей, — мне трудно было бы сблизиться с ними, понравиться им. Но, быть может, именно благодаря этим различиям, сознанию, что в характере и поведении этих девушек нет ни единого знакомого или присущего мне элемента, чувство пресыщения сменилось во мне жаждой — вроде той, которой томится иссохшая земля, — жаждой жизни, которой душа моя, доселе еще не испившая от нее ни единой капли, с тем большей жадностью стала бы упиваться, исступленно к ней приникая, стремясь пропитаться ею насквозь.
Я так долго глядел на велосипедистку с блестящими глазами, что она как будто это заметила — и что-то сказала высокой подруге, чего я не расслышал и что ее рассмешило. По правде говоря, не эта брюнетка мне больше всего нравилась — именно потому, что она была брюнетка, и потому, что недостижимым идеалом (с того дня, когда на крутой тропинке в Тансонвиле я увидел Жильберту) оставалась для меня девушка с рыжими волосами и золотистой кожей. Но не потому ли я полюбил Жильберту, что она явилась мне в ореоле своей дружбы с Берготом, его спутницей, вместе с ним осматривавшей соборы? И подобным же образом не оттого ли меня радовал взгляд этой брюнетки (внушавший мне надежду, что для начала мне легче будет познакомиться с ней), что она могла бы представить меня остальным, той безжалостной, которая перескочила через старика, той жестокой, которая сказала: «Мне его жалко, бедный старикан», — каждой из этих девушек, неразлучная дружба с которыми придавала ей такое обаяние? И все же предположение, что когда-нибудь я смогу подружиться с той или иной из этих девушек, что эти глаза, чуждый взгляд которых, блуждая, порою бессознательно падал на меня, как солнечный блик на стену, смогут когда-нибудь, под влиянием волшебной алхимической силы, проникнуться мыслью о моем существовании, дружбой ко мне, что сам я когда-нибудь смогу занять место среди них, в той системе, которую они развертывали вдоль берега моря, — это предположение, казалось мне, заключало в себе противоречие столь же неразрешимое, как если бы, рассматривая какой-нибудь античный фриз или фреску, изображающую шествие, я, зритель, вообразил, что тоже могу занять в нем свое место среди его божественных участниц, приобрести их благосклонность.