месту, прерывая и разнообразя свою медленную походку (как Шопен самую меланхолическую фразу — грациозными отступлениями, где прихоть сочетается с виртуозностью). Жена старика-банкира, после долгих колебаний выбравшая для своего мужа место поудобнее, усадила его наконец на складном стуле, лицом к дамбе, у концертного павильона, где он был защищен от ветра и солнца. Убедившись, что ему удобно, она отошла от него, чтобы купить ему газету, чтением которой она собиралась его развлечь, — одна из тех кратких отлучек, в течение которых она оставляла его одного и которые никогда не продолжались больше пяти минут, но казались ей очень долгими, хотя она и прибегала к ним довольно часто, чтобы у старика-мужа, которого она окружала своими заботами, стараясь вместе с тем сделать их незаметными, создалось впечатление, будто он еще может жить так же, как все остальные, и не нуждается ни в чьем попечении. Концертная эстрада, возвышавшаяся над ним, представляла собой естественный и заманчивый трамплин, по направлению к которому и разбежалась безо всяких колебаний старшая из девушек; она перескочила через перепуганного старика, коснувшись его морской фуражки своими проворными ногами, к великому удовольствию остальных девушек, а особенно — двух зеленых глаз, сиявших на свежем, румяном личике и выразивших радостное восхищение этим поступком, смешанное, как мне показалось, с долей робости, стыдливой и храбрящейся робости, которой не было у других. «Вот бедный старикан, мне его жалко, он чуть не сдох», — хриплым голосом, тоном полуироническим, сказала одна из этих девушек. Они прошли еще несколько шагов, затем, не обращая внимания на то, что мешают прохожим, остановились посреди дороги на совещание, сбившись в плотную кучу неправильной формы, причудливую и пискливую, как стая птиц, собирающихся вместе, чтоб лететь; потом они возобновили свою медленную прогулку над морем, вдоль дамбы.
Теперь их пленительные черты уже не смешивались и стали отчетливы. Я разобрался в них и приурочил (вместо имен, которых я не знал) к высокой девушке, прыгнувшей через старика-банкира; к маленькой, чьи пухлые и розовые щеки, чьи зеленые глаза выделялись на фоне моря; к той, которая так резко отличалась от других смуглым цветом кожи и прямым носом; к девушке с лицом таким белым, как бывают яйца, и носиком, изогнутым, как у цыпленка, — одним из тех лиц, что иногда встречаются у очень молодых людей; к девушке высокой, закутанной в пелеринку (которая придавала ей такой бедный вид и так противоречила изяществу ее фигуры, что это несоответствие можно было объяснить лишь предположением, что родители ее были люди хорошего общества, считавшие ниже своего достоинства тягаться с курортной публикой Бальбека, наряжая своих детей, и потому совершенно равнодушные к тому, что их дочь будет разгуливать по пляжу в одежде слишком скромной, на взгляд мелких обывателей); к девушке, у которой были блестящие смеющиеся глаза, полные матовые щеки, а на лоб была надвинута черная шапочка «поло», и которая так развязно покачивала бедрами, подталкивая рукой свой велосипед, употребляла такие уличные словечки и так громко их выкрикивала, когда я поравнялся с нею, что, отказавшись от гипотезы, которую мне внушила пелерина ее подруги, я заключил, что все эти девушки принадлежат к той среде, которая посещает велодромы, и что, должно быть, это еще очень молодые любовницы велосипедистов-гонщиков. Во всяком случае, ни одно из моих предположений не допускало и мысли о том, чтоб они могли быть добродетельны. С первого же взгляда — по тому, как они, смеясь, переглядывались, по упорному взгляду девушки с матовыми щеками — я понял, что они недобродетельны. К тому же бабушка, охраняя меня, проявляла всегда слишком щепетильную бдительность, так что совокупность вещей, которых делать не следует, представлялась мне чем-то нераздельным, и я ни за что бы не поверил, чтобы девушек, не уважающих старость, могло вдруг остановить какое-нибудь сомнение, если бы дело шло об удовольствии более заманчивом, нежели возможность перепрыгнуть через восьмидесятилетнего старца.